Павлик притрагивался самокалом к наждаку, и у него неистово дрожали руки. Дрожала даже голова.
— Ну что, цела, — трогал его голову Борис. — Давай теперь выбирай канавку.
Но все-таки редко учится Павлик премудрости заточка резца и редко становится за станок. У Бориса норма. И сзади вдоль станков ходит по цеху мастер Степан Савельевич, заложив за спину руки.
Борис давно уже не обращался к Степану Савельевичу ни за чем. Может быть, потому, что он сказал Борису однажды «субчик», или Борис чувствовал, что мастеру всегда как-то очень уж не до него.
Степан Савельевич почти никогда не выходил из цеха.
Он приехал из Киева вместе с заводом, и Борису казалось, что у него дома нет. Он живет на заводе.
Заложит руки за спину и ходит по цеху все двенадцать часов. А уж после двенадцатичасовой смены на самом крупном станке в углу точит ночами коленчатый вал и не разгибается, не оглядывается на цех. Борис больше всего знал его спину, и, как большинство заводских ребят, не любил его. Степан Савельевич это чувствовал.
Каждую осень семнадцатилетние мальчишки оставляли станки, уходили на фронт, туда, где воевали их отцы, где высока была значимость понятия «сибиряки», и мальчишки, гордые особым своим предназначением, с захватывающим нетерпеньем ждали призыва. Они не хотели понимать и прощать другим, взрослым мужчинам, что те приехали оттуда, от войны, работают, выпускают обыкновенные швейные машины, получают картошку с заводского подсобного хозяйства и не замечают мальчишеской усталости.
Мастер жил заказами войны, был неприступен, молчалив и никогда не снисходил до человеческого разговора с мальчишками. И они тоже были жестоки к нему за высокомерное равнодушие к ним.
Они все перешли бы от Степана Савельевича к мастеру другой смены, тоже эвакуированному, Стасику.
Как мастер Степан Савельевич никогда никого не упрекал, не делал замечаний. Он больше молчал. Если у кого-то из токарей не шла работа, они просили его помощи.
И он помогал. Помогал молча. Без сочувствия, без участия, без улыбки. Потом поворачивался спиной, какой-то равнодушной до оскорбительности, закладывал назад руки и, медленно ступая, удалялся. Ничем, никакой черточкой не показывал Степан Савельевич, что он не откликнется на просьбу. Но лишний раз тревожить его просьбой не хотелось.
Когда Борис, побродив по заводу с резцом в руке, появлялся в цехе, мастер пропускал его мимо себя, смотрел молча, темными, без зрачков, глазами. Взгляд этот был неприязненным. Потом проходил мимо Бориса, не останавливался, а отворачивался, безучастно складывая на спине руки. Так и казалось Борису, что он говорит ему всегда «субчик». Казалось, что Степан Савельевич видит в нем что-то недоброе. И это злило. Наверное, мастер со всеми был такой. Без улыбки. Но у Бориса есть основания расценивать его взгляд по-своему.
Это было еще при сестре. С оплаченными талончиками Борис сидел в столовой и ждал, когда официантка его обслужит.
Он всегда обедал в пять часов, после работы. Народу в столовой было мало, но ждал он долго.
Отгороженная дощатой стенкой в углу, переругивалась с кем-то кассирша. Из открытых окошек кухни доносился теплый запах кислой капусты.
Борис представлял щи, соленые, без картошки. Разглядывал талончики, отбитые на машинке, и думал, что подделать их можно свободно.
Потом начал разглядывать официантку. У официантки завернута коса на затылок. Сильно накрашены губы. Цыганские глаза улыбаются. Таким глазам лично Борис никогда бы не доверял. Они всегда не человека ищут, а что-то другое.
Официантка обслужила соседний стол. Взяла талончики у солидного мужчины и поспешно скрылась. Борис хотел ее остановить, но не успел и с досадой подумал о себе: «Тюфяк. Тебя не замечают».
Она шла с подносом, Борис медленно и значительно сказал ей в глаза:
— Почему вы обходите меня?
А она… Борис даже недоуменно смолк, — глянула на него и со значением подморгнула.
Борис стал ждать с озадаченным терпением и думать: «Какая у нее странная улыбка. И почему она его отметила?»
А официантка мелькала. Солидный мужчина уже ушел. Сели за стол недалеко от Бориса еще четверо. Когда официантка проходила мимо, Борис, хотя и неудобно было уже напоминать о себе, сказал:
— Меня вы все-таки забыли…
Она поспешно на ходу сделала ему знаки уже двумя глазами, родственные, обнадеживающие, и начала обслуживать пришедших четверых.
И вот тогда-то у Бориса нехорошо потемнели глаза. Рука тяжело сжала талончики и легла на заглянцевевшую мазутную коленку.
Официантка шла с подносом в проходе между столами. Борис встал перед ней. Нагнувшись, с неумолимой нагловатостью поглядел в ее испуганные глаза:
— Это мне?.. Вот спасибо.
Он взял одной рукой суп, второй — омлет из американского яичного порошка.
— Думал, что не успею. А вы… так кстати, — издевательски дружественно сказал он и сел за стол.
«Вообще-то, кажется, я нахал. А суп сегодня гуще обычного».
Он глянул на стол, что обслуживала официантка, и увидел Степана Савельевича. Тот ждал обеда, а трое уже ели.
Тоненький, водянисто безвкусный омлет Борис доел уже без аппетита, но неторопливо стойко.