— Не я, — хотелось тогда крикнуть Борису. Или ему хотелось, чтобы кто-то сказал, а может быть, само как-то узналось, что это не он, Борис, ходит по ночным огородам и раскидывает под окнами огуречные плети.
Но Борис знал, что сам он никогда, ничего, никому об этом не скажет.
— Эх ты, ФЗО, — холодно упрекнул он Павлика. — Стриженый, конопатый суслик. Удружил. Наверное, считаешь, что ты герой-парень. Шлепнуть бы тебя по круглому затылку.
Борис злился. Может быть, поэтому у него и не клеилась работа. Он устанавливал опробованный расточный резец, опробованные прокладки, включал станок, касался резцом дна колпачка — станок дрожал. Кажется, он уползал из-под рук. Сыпалась мельчайшая игольчатая стружка. Борис переставлял резец, с силой зажимал, надставив ключ металлической трубой. Но только касался ребристой поверхности детали, как рукам передавалась неуемная дрожь. Борис который раз направлялся в шлифовальный цех. Затачивал резец и почему-то думал, что ему не хочется возвращаться к своему станку. Такого он в себе не замечал.
Вспоминал о Степане Савельевиче. И понимал: да, поэтому.
«А, пошел он… Что мне-то. Тоже, причина. Понаехали тут… Подальше от фронта. Разбежались, как тараканы в щели, и лезут, кто поглубже. Поближе к огурцам».
В цех входил вызывающе, независимо.
Вадим Галимбиевский вернулся в механический цех полгода назад. Вернулся из тюрьмы. Давали ему восемь лет, а отсидел он только полтора года.
Небольшого роста, широкоплечий и круглый, как комель, он был красивым. Красивые глаза и тонкие черные брови, как у девушки. Золотая коронка на верхнем зубе и располагающая улыбка. Ходил он в хромовых сапогах ка тонкой подошве с маленьким каблуком. И сжатые гармошкой голяшки сапог и отсутствие каблука делали его шаги мягкими. Так он был ловок, что казалось — брось его с высоты вниз головой, он все равно на ноги встанет. Сильный физически, и в других ценил он физическую силу.
Его станок рядом с Борисовым. Точить Галимбиевскому давали крупные детали, потому что он мог поднимать их на станину. Только ему, только на его станок монтировали приспособление для накатки колпачков. Любо смотреть, как он работает.
Отбитый на прессе металлический кружок прижимал он бабкой к вращающейся в патроне форме. Брал ролик с деревянной ручкой, зажимал его под мышкой, макал в масло и, оперевшись им на опору, подводил к кружку. Масляный ролик нагревался, дымил, искрясь, накатывал кружок на форму. От станка пахло горячим железом.
Вадим входил в азарт, не собирал готовые колпачки, они падали в люльку и на пол, под ноги. А он, озлобленно торжествуя, улыбался чему-то.
Выполнял он до трех норм.
А Борис, когда его поставили на колпачки, еле-еле уложился в норму, да и то дня три не мог поднять правую руку.
Вадима любили в цехе.
Если его на работе не было — все в обеденный перерыв скучали. Выключали в цехе лампочки, оставляли одну у входа и, прижавшись друг к другу, дремали на старой ученической парте.
А когда был Галимбиевский, в обеденный перерыв он то пел, то учил парней, как приглашать девчат на танец. Шаркал по полу подошвами, крутил из стороны в сторону глазами, как бы кого выискивая, и делал отчаянно неправдоподобные реверансы. Или рассказывал, как за ним гнался милиционер. Побежит, побежит, устанет, остановится и выстрелит. А когда израсходовал все патроны, то побоялся подойти. Он, Вадим, сел у него перед носом, переобулся и ушел.
Однажды на рассвете Валя Огородникова увидела: два милиционера вели Вадима по центральной улице мимо окон завода. Потом увидали все.
Сумеречный рассвет, летнее знобкое утро и странно чужой, независимый Вадим между милиционерами.
Он оглянулся на окна цеха, вынул руку из кармана и махнул.
Девчата выбегали посмотреть ему вслед.
Через два дня Галимбиевский опять работал в цехе.
Иногда Вадим был задумчив. Растачивая большие детали, включал самоход и пел:
Приятно и жутковато было слушать эту песню. Он не пел, а словно вкладывал какой-то свой, особенный, реальный смысл в нее.
Все в цехе знали, что Галимбиевский сидел за воровство, но странно, его как-то не осуждали. Борис смотрел на него и думал: наверно, нет таких девчонок на свете, которые его не любят. Он нравился Борису взрослой, дерзкой и непонятной независимостью, легкой решительностью.
А Галимбиевский над Борисом подтрунивал. Как-то и обеденный перерыв выжимали ось от вагонетки. Галимбиевский подсчитал, сколько раз поднял ее Борис, и сказал:
— Челка! Мужик ты ничего. Вот только непонятно, почему натощак живешь?
А то, насмешливо сощурившись, под равномерное гудение станков выпытывал: