Но куда ей, пожилой женщине, воевать против строптивой и сильной волчицы? На ее руке, правой, горит след от моих острых зубов, но я кусаю не больно ее, ни до жаркой крови, пахшей железом.
Молодая служанка верещит во всю глотку. Хочется мочалку закинуть в ее рот. Режет ее пронзительный визг мой нежный и тонкий слух. До чего тяжело…
— Прекрати! Замолчала, чтобы немедленно. — Ольда недовольна девицей.
Та выбегает из господской парной.
— Ну что прикажешь с тобой делать? — качает грустно женщина своей головой, глядя на меня с тоскою.
— Отпустите, — устало советую.
— Нет, — затравлено она говорит. — Не могу. Норта приказ вымыть тебя. Как на прием ты пойдешь, сестрица его?
Слышу иронию, оплетающую кружевной паутиной заданный ею вопрос. Если даже слуги Тарруму не решатся поверить, пойдут ли на то хитрые лорды?
Ольда тяжко вздыхает:
— Инне держать тебя придется просить.
Я недовольно и свирепо рычу.
— Сама не пойдешь ведь? Вот мне и приходится…
Пожилая женщина выходит из горячей парной приговаривая:
— Вот ведь свалилась на седины мои…
Она отворяет тяжелую дверь, впуская внутрь студеный воздух. От холода я морщусь да думаю, как изнутри запереть. Что касания Инне, что Ольды, что кого-то еще — одинаково мне омерзительно, гадко.
А бежать куда-то — смысла ведь нет. Поймают меня и обратно затащат. В узкой клетке тугие прутья все сжимаются тесней и тесней.
Что делать мне, не успеваю решить. Время же меж пальцев легко ускользает — стремительно, быстро.
В парную влетает весь взъерошенный норт. Таррум гневно сверкает глазами, а по его благородному лицу ходят буграми вздымающиеся желваки. Он закатывает рукава белой рубахи, оголяя сильные руки по локти.
Удивленно смотрю на него. Будет бить?..
Нет, он мне говорит угрожающе:
— Давай-ка в воду немедленно залезай. Церемониться с тобой я не буду.
А сам на меня не желает смотреть, не кидает вызова, прямо глядя в глаза. Все куда-то в сторону взор отводит. Что это с ним?
— Еще чего, терпеть твои прикосновенья, — не могу ему не дерзить.
От моих слов на его бледной коже появляются пятна:
—
— Ваши, — соглашаюсь я, усмехаясь.
— Да что б я, норт, у кого-то в служанках ходил! — восклицает яростно он.
Затем с отчаянием Таррум в тот же миг добавляет:
— Никто моей лжи на приеме том не поверит…
Я злорадно смотрю на него. Приятно и его затащить в могилу. Моя злость задевает его, распыляет сильнее.
— Залезай, ж-живо, — шипит на меня. Да давит все колдовской силой. Отступать назад мне уж поздно давно.
Я покорно залезаю в лохань. Морщусь, когда кожа обжигается от горячей воды. Позволяю Ларре к себе подойти. Подпускаю к лохани, но, предупреждая, громко рычу.
Он начинает нещадно тереть мое тело, будто желая в отместку еще больше боли мне причинить. Проводит мочалкой из пеньковых веревок по коже до скрежета, до потемневшего цвета. От боли зубы плотно смыкаю, не желая показать свою слабость ему.
Кожу мне щиплет, саднит. Жжет ее чайное мыло, мелкие ссадины легко обжигает.
А вода темнеет от грязи, стекающей с тела, и появляются в ее толще взвеси и муть. Начинает остывать влага в лохани. Теперь она как прежде не горяча.
Но с Ларре злость все сходит:
— Кто мог бы подумать, что я, благородный, заместо служанки голых девиц мыть примусь! — пыхтит с недовольством мужчина.
В ответ ему не молчу:
— Я не человек, — ненавистно напоминаю ему.
Таррум тоже безмолвствовать не желает:
— Да у барышень родовитых гордости поменьше будет, чем у блохастой волчицы! — разражено бросает он мне.
Ему я больше ничего говорить не решаюсь. Негодуя, вслух ни слова не произношу. Но Ларре, напротив, начинает успокаиваться. Его движенья становятся не столь жестоки и резки. Уверенно он принимается мыть мои густые и черные волосы. Осторожно перебирает, их мылит. Распутывает появившиеся за ночь колтуны.
Чую, как постепенно его злость переходит в умиротворяющий, уютный покой. И даже неожиданно чувствую вдруг, что его руки теплы и мягки.
Он смывает с моей головы мыльную пену, промывает с осторожностью волнистые длинные пряди. Я жмурю глаза, чтобы едкое мыло их не драло, не щипало. Но все равно ощущаю, что мне больно глядеть.
А в парной стоит тишина, спокойная, не ведающая тревоги. Лишь падают капли с моей головы да разбиваются, стекая по голой коже.
Воздух все также горяч, но к нему уже я привыкла. Почти я могу спокойно дышать в этом жаре и губительном, душащем зное.
Снаружи же тихо шумит обычный для Кобрина дождь. Едва слышу, как по пологим карнизам стучат холодные капли и как свистит вдалеке безмятежный, спокойный ветер.
И тогда я думаю. Вот живу же с людьми и почти что не ведаю горя. Не помню уже, каково голодать, гнаться за быстро бегущей дичью, увязая в рыхлом, глубоком снегу. Засыпать, страшась лютых морозов. А по утру не решаться глаза открывать, чтоб узреть, кто из моих волков проснуться, замерши, не смог…
Пусть позабуду я, каково это — мчаться, обгоняя встречный стремительный ветер, дышать свежим воздухом, айсбенгским, родным. Пусть я не стану нуждаться в ласке родных мне волков и песни наши петь отучусь. Пусть.
Только людям верить давно отучилась…