И я подумал, что, может быть, исчез, как Ленка из-за этих картинок. Хотя она видела целых девятьсот девяносто восемь, а я всего семь. Или я утонул в Гидре, а сам все еще выпендриваюсь тут, чтобы не превратиться в собачий холмик. Иногда ночью я представлял, что умер, а комната вокруг меня оказывалась полна черной земли. И это была не самая лучшая моя фантазия.
Руки с подоконника исчезли, и все в комнате задвигалось. Упал стул. Зазвенели стекла серванта. Задрожали оконные рамы. Тетка охнула. В диване закричали пружины. И вдруг все стихло. Осталось лишь тонкое, как нить, дыхание и всхлипы твоего отца.
– Живой? – спросила тетка.
«Еще один», – подумал я.
– Да.
– Шшшшш, шшшшш, – тетка тихо шипела змейкой. – Все хорошо. Хорошшшо. Слышишь?
Твой отец не ответил. Вся его сила уходила на то, чтобы унять хрипы и успокоиться.
Я встал на цыпочки, ухватился за подоконник, засучил ногами, хотел подтянуться и заглянуть внутрь, но сил не хватало. Окно дышало паром. Как будто на плите кто-то забыл кипящий чайник.
На подоконнике лежала фуражка.
– Светлое пят-но. Стре… Стре-ко-чет. – В слова твоего отца будто напихали ваты. Они становились все тише и неразборчивей.
Я потянулся к фуражке. Горячий от солнца черный лаковый козырек. Фуражка была тяжелой, как из камня.
– Шшшшш… Шшшшш… – шептала тетка.
Дыхание твоего отца стало ровным. Подчинившись голосу, он затих. Тетка лежала рядом. Платье ее было задрано, открывало круглую попу. На коже ее от сквозняка проснулись мурашки. Но она все гладила плечо твоего отца черными от подоконника пальцами.
8
Он не помнил войну. Помнил военкомат в июне сорок первого. Очередь из рабочих и очкариков. В руке одного из них была новенькая логарифмическая линейка. Очкарик смущенно прятал ее за спину. Но больше всего у военкомата толпилось пацанов. Они были одеты в отцовские костюмы, чтобы выглядеть старше. Некоторые от волнения мяли паспорт, как газету в туалете. У лейтенанта, что принимал документы, было три нашивки по ранению за финскую:
– Фамилия, имя, отчество?
– Рубан Илья Андреевич, – ответил он и увидел семилетнего мальчика, который наводил фаустпатрон на его самоходку.
Все, что он помнил о войне – был этот пацан в клетчатой рубашке и коротких штанишках. Он не должен был быть таким маленьким. Пунцовые уши. Испуганные глаза. Синие от напряжения кончики пальцев, которые давили на упиравшийся спусковой крючок. Как можно было сквозь триплекс разглядеть такое, он не знал. Но воспоминание было до боли отчетливым. Он успел подумать, что такому малышу не хватит сил нажать на спусковой крючок, но крикнул:
– Фауст на одиннадцать часов! – и очнулся в медсанчасти на окраине Берлина.
Ротный зампотех Витька Тимофеев, его тоже задело, рассказывал:
– Тебе, Илюха, полбашки раскрошило. Ты уже мертвый был.
Зампотех был завернут в серый от множества стирок больничный халат. Седая щетина на темном молодом лице. Белые, не помнившие солнца ноги. У всех раненых были темные лица и болезненно бледные ноги.
От полученной контузии Витька говорил громче, чем следовало. Почти кричал. И крик его был веселым, как будто человек первый раз утро увидел. Витька всегда начинал рассказ с того, как нашел врачей. Полагая, что бой сместился к центру Берлина, врачи вышли на улицу подышать. Их халаты были покрыты пылью. По-русски не понимали. Тянули вверх руки. Потом был подвал. Собаки в клетках с торчащими из головы проводами. Немцы скрутили два операционных стола для животных, чтобы Илья смог на них поместиться. Говорили – капут. Витька направил на них автомат. Сам сознание терял, а автомат держал.
Сразу после операции Илья, не открывая глаз, сказал:
– Одиннадцать часов.
Эта фраза была единственной, которую он мог повторить в первый месяц выздоровления. Его так и звали в госпитале – «Одиннадцать часов».
Худой, с тонкими, не скрывающими череп волосами военврач Свиридов говорил, что в голову Ильи при таком вмешательстве лучше не лезть, что это чудо и что войну не помнить – чудо еще большее. Еще одним чудом Свиридов считал голову пациента. Он разглядывал ее, как ребенок музыкальную шкатулку, но все равно был непреклонен – после выписки комиссование и инвалидность.
Илья видел, как во дворе собираются готовые к отправке домой безногие, безрукие, слепые, половинки людей, ползающих в специально сшитых кожаных подушках. Ни он, ни Витька никогда к ним не подходили. Как-то Витька сказал, что даже наша великая страна не выдержит такого наплыва искореженного мяса. Чтобы Илью не записали в инвалиды, он предложил нажать на Свиридова.