- Надумала повидаться. Соскучилась... Здешняя хозяйка очень хорошая, в комнату пустила и билет мне перекомпостировала, якобы я с ребеночком отстала от поезда... Письма скучные твои.
- Письма что.
- Все-таки пиши иногда.
- А ты?
- Я плохо пишу.
- Ты замечательно пишешь!
- Откуда ты знаешь?
- Записку твою читал.
Она засмеялась:
- Глупый...
И уголком шали смахнула слезинку.
- Ничего, родной, не поделаешь. Трудно, а надо пережить. Ты молодцом смотришь, загорел, поздоровел... Твои живы-здоровы?
- Ничего.
- Мой вахтером служит, приспособился к делу. У нас же на заводе, в проходной. Все помаленьку образуется...
Стукнули в дверь:
- К поезду выходите, время.
Она встала.
- Эко горе, не покормила. Придется в поезде покормить. Вот чайник, ты мне наберешь кипятку? Люблю ездить, а с ребенком хлопотливо все же, особенно летом: сквозняки.
- Слушай! - сказал он. - Что я хотел тебе сказать?.. Да: я больше не согласен переносить, чтоб ты не писала. Знать, что ты на свете живешь, и то ладно.
Она поднесла к нему спящего ребенка и строго сказала:
- Поцелуй его.
Он поцеловал маленькое теплое личико. Судорога свела горло...
- Прощай. Пиши веселей. Может, еще удастся свидеться через сколько времени...
...И поезд ушел.
И вот и все.
Шагай, Алмазов, обратно.
В пути он почувствовал страшную усталость и присел отдохнуть на холмике у дороги.
Пепельный, светлый вечер лежал над полями. Тихо качались травинки. Кузнечик трещал. Сиротливо показалось кругом Алмазову, и сиротой бездомным почувствовал он себя.
Все люди, наработавшись, идут домой, а ему идти некуда. Где его дом?
Травинки закачались сильней, ветер донес издалека мерный стук колес: тах-тах-тах-тах... тах-тах-тах-тах... Это ее поезд уходит.
"Так нельзя", - подумал вдруг Алмазов.
Жить так нельзя. Одна дорога должна быть у человека. К одному чему-то надо прибиться, на одном успокоиться.
И опять стихли травы.
Устал я, понимаешь. Не по мне это.
Выбирать надо.
Устроить душу, устроить жизнь.
Жить надо.
Ночь глубокая, а дверь в доме настежь, женские голоса разговаривают на крыльце:
- Ты, Тося, не расстраивайся. Еще спасибо скажи, что так обошлось.
- День-два подержат - и выпишут.
- Да жар-то, сорок и две десятых, - говорит убитый Тосин голос.
- От перепуга жар. От такого перепуга разрыв сердца может быть, не то что жар.
Что случилось?
- Вот муж пришел, - говорит голос на крыльце, - успокоит жену. Вдвоем какая хочешь неприятность легче. Ложись, отдыхай, Тося. Сном нервы утихомирятся. Этих ребят пока вырастишь - наплачешься с ними...
Две женские фигуры спускаются с крыльца. Алмазов входит в дом. Горит электричество. Тося сидит в кухне, положив плечи и голову на стол. Катя в рубашонке сидит на кровати, смотрит большими глазами. Нади нет.
- Тося, что такое? Где Надя?
Тося поднимает серое лицо.
- Балерина-то наша... - говорит она и опять опускает голову на руки.
- Надя утонула, - говорит Катя. - Ее положили в больницу. У нее сорок и две десятых.
Алмазов садится к столу. Его не держат ноги.
- Постойте. Тося, ты была в больнице?
- Была, - синими губами отвечает Тося, - так не пускают к ней. Температуру сказали, а в палату не пускают. При мне докторша по телефону в область говорила, какое-то лекарство затребовала, я не поняла. Что-то они страшное думают и скрывают. Я говорю: скажите, ведь мой ребенок, я имею право знать! А они говорят: "Идите, мамаша, домой, завтра выяснится". Голову бы я себе разбила, если ей не жить! Никого мне нет дороже Надички!
Последние слова она прокричала в голос. Прокричав, зарыдала отчаянно, со стонами и выкриками: "Надичка! Надичка!"
Алмазов слушал эти крики, они били его по лицу.
Теперь, когда Надя чуть не утонула, когда она больна (не может быть, чтобы умерла, это Тосины страхи, а вдруг умрет?) - теперь ему, как и Тосе, казалось, что из всех близких она самая близкая и дорогая, что он был к ней несправедлив - мало любил, мало жалел, мучил придирками, не воспитывал, не уберег - кругом виноват! - что свет померкнет, если не станет Нади, дочки, девочки с серо-зелеными глазами, обведенными темной каемочкой.
Он смотрел на Тосину опущенную голову, содрогающуюся от рыданий, и явственно видел сединки в ее волосах - раньше не видел - и знал, отчего до времени стала седеть Тося.
И понимал, какое было бы преступление - оставить девочек, оставить Тосю с ее материнством, ее сединками, ее тревогами и скорбями. И так их было жалко - разрывалось сердце.
- Ну, будет, - сказал он. - Будет, Тося. - И, подойдя, погладил ее по волосам.
Она вся сникла от его прикосновения, рыданья стали тише. Он гладил, гладил ее волосы, пока она не стихла совсем.
- Теперь пойди, - сказал он, - отдохни. Утром вместе пойдем в больницу.
Он отвел ее в комнату. Она упала на кровать и сразу уснула. А он сидел рядом, курил и думал: что бы ни было, не уйти ему отсюда, из этого жилья, от Тоси, от Нади и Кати - что бы там ни было, душой не уйти.