спонтанное движение к народности возникло и стало раскрываться у нас чуть не с конца XVIII века, рефлексивное же ее осознание и порожденные им усилия к сознательной истории возбуждались простым подражанием, как заимствование и перенесение к ним западноевропейских идеалов. Правительственная интеллигенция, оглядываясь назад, убеждалась в своей не-органичности, не-аристокра-тичности, не-народности и наивно искала средств стать народностью путем изучения народа, не подозревая, что народностью она могла родиться, но не сделаться. Новая интеллигенция рождалась народностью, но не чувствовала этого и даже терзалась позже угрызениями совести, мучившей ее за мнимую «оторванность от народа». Она видела и сознавала только второй корень генезиса идеи народности — заимствование. Идея была заимствована из той идеологии романтизма-неогуманизма-национализма, где она понималась как символ новой исторической и культурной действительности, синтезировавшей в себе, как в новом Возрождении, еще раз, по-новому, языческий классицизм и христианский романтизм, подобно тому как некогда первое Возрождение синтезировало язычество и христианство, подобно тому как в начале Новой Европы рождение европейского христианства синтезировало европейское творчество и языческую психологию лица с азиатскою мудростью и восточною моралью безликой массы «ближних». Там, на Западе, это была победа, и притом окончательная, дважды Возрожденной Европы над Земным шаром —только что укрепившиеся Американские европейской культуры Соединенные Штаты гарантировали окончательность этой победы. Мы приняли синтетическую формулу, не пережив еще момента антитетического, и оттого наша новая интеллигенция не стала самостоятельною народностью среди независимых народностей Европы, а оказалась только оппозиционным к собственному правительству народничеством, демократическим, не-аристократическим. И лишь в отдельных своих представителях она показала черты еще грядущей истинно-русской народности. Таким образом, провозглашая народность и призывая к изучению народа, правительство признавалось, что оно уже не народно, но не уступало своих фиктивных прав. Провозглашая тот же лозунг и призывая к просвещению народа, новая интеллигенция предугадывала, что она уже народна, но отрекалась от своей народности в пользу подражающего просветительства и имитирующе
го демократизма, ставших в силу самого факта отречения п0 методу и по содержанию чистым нигилизмом.
Итак, новая интеллигенция сама претендовала на то, чтобы в лозунге «народности» выразить свою идею, лишь до тех пор и постольку, пока и поскольку она видела в ней заимствованную идею. Но когда была провозглашена правительственная тройственная формула, она своим третьим членом вырывала лозунг у влиятельнейшей части новой интеллигенции, и последняя начала отказываться от него, тем самым лишая формулу жизненности, а себя всякой связи с официальной программой. У новой интеллигенции, таким образом, была вырвана ее идея, прежде чем она научилась ее сознательно называть. Потому-то протест оставался пустым, безыдейным, превратившись в пассивный героизм гонимых за чужую идею. Последняя наспех заимствовалась из чужой истории, и хорошо, если она, по крайней мере, исповедовалась. При господстве беспринципной цензуры, с одной стороны, и без всякого опыта существования свободного слова и осмысленной правомерной борьбы за него, с другой стороны, гонению подвергалось не только исповедание своей или чужой идеи, но даже простое признание права на такое исповедание. Идейно пустой протест осуществлялся как нигилизм, как «политика», как подготовка революции. Протестующая интеллигенция пребывала в неинтеллигентности. Полных почти сто лет истекло от первого политического «бунта» до революции, и тот же срок —от первого выступления в журналистике («Московский Телеграф» Полевого) разночинца и до крушения оппозиционной интеллигенции. В течение всего этого времени и до их общего крушения обе стороны, правящая и бунтующая, напирали одна на другую с каким-то тупым упорством, как две бесформенных глыбы давили друг на друга, лишь по временам обнаруживая активность, прорывавшуюся в импульсивных эксцессах то с одной, то с другой стороны. й тисках правительственной и революционной политики интеллектуальные силы страны должны были пробиваться к свету и культурному бытию. Трудно было сохранять полную интеллектуальную независимость при непрекращавшемся политическом давлении с двух сторон. И если тем не менее некоторая нейтральная сфера образовалась между ними и даже сумела поставить себе самостоятельные проблемы, то все же в нее слишком часто врывались влияния не культурные и определяли ее содержанием,