«На Пятьдесят Второй улице» выполняет все эти задачи. Эта строчка сообщает нам, что стихотворение будет написано трехстопником, что его автор достаточно размашист, чтобы сойти за аборигена, и что рифма будет неточной, скорее всего ассонансной («afraid» идет за «street») с тенденцией к расширению (поскольку «bright» фактически рифмуется со «street» через «afraid», разросшееся в «decade»). Для британской аудитории Одена всерьез стихотворение начинается прямо отсюда, с этой забавной, но весьма прозаичной атмосферы, довольно неожиданно созданной «Пятьдесят Второй улицей». Но к этому моменту наш автор уже не ограничивается лишь британской аудиторией. И красота такого начала в том, что оно обращено к обеим, поскольку «dives» и «Fifty-second Street» сообщают американской публике, что автор владеет и ее языком. Если иметь в виду непосредственную цель стихотворения, то в выборе этой дикции нет ничего удивительного.
Спустя лет двадцать в стихотворении памяти Луи Макниса Оден высказывает желание «стать, если можно, младшим Гете Атлантики». Это чрезвычайно важное признание, и ключевое слово в нем — хотите верьте, хотите нет — не Гете, а Атлантика. Поскольку с самого начала своей поэтической биографии Оден был одержим чувством, что язык, на котором он пишет — трансатлантический, или, лучше сказать, имперский: не в смысле британского господства, а в том смысле, что именно язык создал империю. Ибо империи удерживаются не политическими и не военными силами, а языками. Возьмите, к примеру, Рим или империю Александра Великого, которая после его смерти сразу же стала распадаться (а умер он очень молодым). Что удерживало их на протяжении веков, после того как рухнули их политические центры, — это magna lingua Graeca и латынь. Империи — прежде всего культурные образования; и связующую функцию выполняет именно язык, а не легионы. Так что, если вы хотите писать по-английски, вы должны овладеть всеми его наречиями, так сказать, от Фресно до Куала-Лумпура[136]
. В остальном, важность произносимого вами может не простираться дальше вашего прихода — что само по себе, конечно, похвально; кроме того, можно утешаться знаменитой максимой насчет «капли воды» (которая отражает вселенную). Отлично. При всем этом существует большая вероятность того, что вы станете гражданами Великого Английского Языка.Возможно, это демагогия; но она безвредна. Возвращаясь к Одену, я думаю, приведенные выше соображения так или иначе сыграли свою роль в его решении покинуть Англию. Вдобавок его репутация на родине была к этому времени столь высока, что перед ним замаячила перспектива влиться в литературный истэблишмент, поскольку идти в строго сословном обществе больше некуда, а за его пределами нет ничего другого. Итак, он пустился в дорогу, и язык обеспечил ее протяженность. В любом случае империя эта растянулась для него не только в пространстве, но и во времени. И он черпал из всех источников, пластов и эпох английского языка. Человек, которого столько обвиняли в выуживании из Оксфордского словаря устаревших, неясных, архаичных слов, естественно, не мог отказаться от сафари, предлагаемого Америкой.
Во всяком случае «Fifty-second Street» находит отзвук по обе стороны Атлантики. В начале любого стихотворения поэту приходится разгонять атмосферу искусства и искусственности, которая осложняет отношение публики к поэзии. Он должен быть убедительным и незамысловатым — таким, какова предположительно сама публика. Он должен говорить голосом «общественности», особенно если речь идет об общественном предмете.
«I sit in one of the dives / On Fifty-second Street» отвечает этим требованиям. Мы слышим ровный уверенный голос одного из нас, голос репортера, обращающегося к нам с нашей же интонацией. И как раз когда мы готовы к тому, что он будет продолжать в том же ободряющем духе, как раз когда мы узнали этот голос, рассчитанный на публичную речь, и убаюканы регулярностью его трехстопника, поэт переходит на чрезвычайно личную интонацию «Uncertain and afraid» (неуверенный и испуганный). Теперь это уже не речь репортера — это голос напуганного ребенка, а не облаченного в плащ бывалого газетчика. Что означает «Uncertain and afraid»? — сомнение. Именно тут и начинается всерьез это стихотворение, — поэзия вообще, вообще искусство — всегда в сомнении или с сомнения. Внезапно несомненность ресторанчика на Пятьдесят Второй улице пропадает, и вы понимаете, что речь о нем в первую очередь зашла именно потому, что поэт был с самого начала «неуверен и испуган» — вот почему он упирал на конкретность. Но теперь с предисловиями покончено, и мы приступаем прямо к делу.