На тумбочке у кровати лежат пять книг. Чандлер в переводе на идиш. Французская биография Марселя Дюшана[59]. Беспощадное развенчание злокозненной политики Третьей Российской Республики — книжка в мягкой обложке, популярная в США в прошлом году. «Справочник морских млекопитающих» Петерсона и что-то по-немецки под названием «Kampf»[60] авторства Эмануэля Ласкера.
Доносится звук сливного бачка, а потом шум воды из-под крана — Берко моет руки.
— Внезапно все стали читать Ласкера, — замечает Ландсман.
Он берет в руки книгу — увесистую, черную, с тисненным золотисто-черными буквами названием на обложке — и беззлобно поражается тому, что она не имеет ни малейшего отношения к шахматам. Ни диаграмм, ни силуэтов ферзей и коней, просто страница за страницей тернистой прозы на немецком языке.
— Значит, он еще и философом был? — спрашивает Ландсман.
— Он считал философию своим истинным призванием. Даже будучи гением шахмат и непревзойденным математиком. К сожалению, должен сказать, что как философ он был далеко не гений. Да, а кто еще читает Эмануэля Ласкера? Его теперь вообще никто не читает.
— Теперь это гораздо больше похоже на правду, чем неделю назад, — замечает Берко, выходя из уборной с полотенцем в руках.
Он испытывает естественное притяжение к обеденному столу. Большой деревянный стол накрыт на троих. Эмалированные миски, пластиковые стаканы, а ножи с костяными ручками и жуткими лезвиями, такими впору вырезать еще теплую печень из брюха убитого тобой медведя. Кувшин охлажденного чая и эмалированный кофейник. Трапеза, приготовленная Герцем Шемецем, обильна, горяча, и лосятина тут — основной ингредиент.
— Чили из лосятины, — объявляет старик. — Фарш я накрутил сам, еще осенью, в вакуумных мешках сунул в ледник. Ну и лося сам подстрелил, разумеется. Лосиха, тысяча фунтов весу. А чили сделал сегодня: взял красную фасоль, прибавил туда банку черной фасоли, у меня была припасена. Правда, я побоялся, что нам этого маловато будет, так что разогрел еще кое-что из своих заморозок. Киш-лорен, это пирог такой: яйца, ясное дело, помидорчики, бекон — бекон лосиный. Сам коптил.
— И яйца тоже лосиные, — вторит Берко, великолепно имитируя чуть напыщенный тон своего папаши.
Старик указывает на белую стеклянную миску, доверху заполненную аккуратными фрикадельками-близнецами с красно-бурой подливкой:
— Шведские фрикадельки. Лосиные. И еще холодная жареная лосятина, если кто-то захочет сэндвичей. Хлеб я сам пеку. И майонез у меня домашний — терпеть не могу эту жижу в банках.
Они садятся за трапезу с одиноким стариком. Когда-то давно его столовая была полным-полна гостей, только за этим столом — единственным на всю разделенную островную округу — регулярно собирались вместе индейцы и евреи, чтобы вкусно поесть, мирно посидеть бок о бок. Пили калифорнийское вино, разглагольствовали, подстрекаемые радушным хозяином. Неразговорчивые типы, темные личности, загадочные секретные агенты или лоббисты из Вашингтона вперемежку с резчиками тотемов, заядлыми шахматистами, индейцами-рыболовами. Герц благодушно принимал беззлобные подначивания от миссис Пульман, словно отъявленный старый головорез, безропотно устроившийся под каблуком у супружницы. Почему-то это придавало ему солидности.
— Я тут сделал пару-тройку звонков, — говорит Герц после того, как истекли долгие минуты глубочайшей шахматной сосредоточенности на еде. — Сразу, как вы позвонили, что приедете.
— Пару-тройку? — переспрашивает Берко. — Да неужто?
— Вот именно.
Герц изображает некое подобие улыбки, приподнимая верхнюю губу с правой стороны, обнажив на полсекунды желтый резец. Как будто кто-то подцепил его губу на невидимый рыболовный крючок и резко дернул за леску.
— По моим сведениям, ты крепко вляпался, Мейерле, — произносит он. — Нарушение профессиональной этики, сомнительное поведение. Потеря значка и пистолета.
Кем бы ни был дядя Герц, но сорок лет он отдал кадровой службе в органах правопорядка, сорок лет он проносил удостоверение федерала в бумажнике. Он особо не нажимает, но в его голосе безошибочно чувствуется упрек. Он поворачивается к сыну.
— А где твои мозги, я вообще не понимаю, — говорит он. — Два месяца до падения в пропасть. Двое деток, и третий, мазел тов и кайнахора, на подходе.
Берко и не думает спросить, как папаша проведал о беременности Эстер-Малке, нечего потакать стариковскому тщеславию. Он только кивает и налегает на фрикадельки. Очень уж они замечательные, эти фрикадельки, сочные, с розмарином, с дымком.
— Твоя правда, — соглашается Берко. — Чистое безумие. И я не могу сказать, что люблю этого бугая — глянь на него: ни пистолета, ни значка, пристает к людям, носится по лесам с отмороженным задом — или забочусь о нем больше, чем о своей жене и детях, потому что это не так. Или что я вижу смысл в том, чтобы рисковать их будущим из-за него, потому что смысла я не вижу. — Он задумчиво созерцает миску с фрикадельками, и утроба его издает утомленный, чисто еврейский звук — полуотрыжку-полустон. — Но, к слову о пропасти, не хотелось бы мне стоять на ее краю без Мейера.