Тема «Ламарка» продолжается в цикле Восьмистишия – подборке отрывков ненаписанных или недописанных стихотворений с не установленным до конца порядком (работа над ними продолжалась в Воронеже): как животное активным усилием формирует орган своего тела, так человек создает произведение искусства. Приблизительная логика цикла такова. (10) «В игольчатых чумных бокалах…»: причинность, детерминизм, временная зависимость – иллюзия, в мире малых величин она не действует, постылые время и вечность лишь сковывают, как люлька, мир живых пространственных явлений. (Бирюльки – куча маленьких, как ноготь, игрушечных предметов, цепляющихся друг за друга; их нужно расцепить крючьями, не разрушив кучи). (11) «И я выхожу из пространства…» – из этого тесного пространства в дикую, необжитую бесконечность, по ту сторону причинности, чтобы лицом к лицу встретить как задачу вызов природы. (5) «Преодолев затверженность природы…» (голуботвердый – слово из стихов на смерть Белого): природа живет в непрерывном стонущем напряжении, и это напряжение, изгибая прямой путь, создает из него новое, избыточное и поэтому творческое пространство. Отсюда две линии ассоциаций. Первая линия: (4) «Шестого чувства крохотный придаток…» (ср. стихи Гумилева о том, как дух и плоть «рожда‹ют› орган для шестого чувства») – это творческое развитие совершается стремительно, как по приказу-записке, ради этого оставляя без внимания возможности других путей, где органами неиспробованных шестых чувств могут быть реснички инфузорий или недоразвитый теменной глазок ящерицы. (7) «И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…» (имеются в виду «Баркарола» Шуберта и привычка Моцарта держать дома птиц в клетках) – этот приказ, потребность, функция, идея нового органа предшествует его физическому явлению: потребность толпы побуждает творца к творчеству, шепот предшествует губам, как листы деревьям (о том, что наука предшествует интеллекту, писал Бергсон). (9) «Скажи мне, чертежник пустыни…» – так стимул вызывает ответ, а ответ становится новым стимулом: бестелесный лепет и ваяемый опыт взаимообусловливаются и так рождают форму, которую не стереть ветрам. Вторая линия ассоциаций: от образов лепестка и купола (5), т. е. природы и культуры, – (8) «И клена зубчатая лапа…», живой купол Айя-Софии с круглыми углами подкупольных парусов и изображениями многоочитых шестикрылых серафимов, похожих очертаниями на бабочек. Отсюда отступление (3) «О, бабочка, о, мусульманка…», портрет бабочки, рождающейся из савана куколки, похожего на мусульманское покрывало. Оба разветвления мысли сходятся в стих. (6) «Когда, уничтожив набросок…»: как каменный купол, так и словесный период (сложно уравновешенное предложение), будучи создан, держится собственной тягой, не опираясь на наброски. (2) «Люблю появление ткани…»: а наброски эти при выговаривании были похожи на короткие астматические вздохи, вдруг завершаемые вздохом во всю грудь (дуговая растяжка – выражение из «Путешествия в Армению» о силовом поле вокруг эмбриона, по Гурвичу). (1) «Люблю появление ткани…»: и этот вздох рождает новое пространство, открытое, сотворенное, не знавшее люльки-причинности. Предлагались и другие расположения и интерпретации этих трудных стихотвореньиц; сам ОМ ограничивался замечанием, что это стихи «о познании».
Остальные произведения 1932 (и отчасти 1933 г.) – это стихи о стихах, в крайнем случае – о живописи. Стих. Импрессионизм, по-видимому, написано под впечатлением картины К. Моне «Сирень на солнце» из московского Музея новой западной живописи (ср. в набросках к «Путешествию в Армению»: «Роскошные плотные сирени Иль-де-Франс, сплющенные из звездочек в пористую, как бы известковую губку, сложившиеся в грозную лепестковую массу: дивные пчелиные сирени, исключившие всё на свете, кроме дремучих восприятий шмеля…»).