- Но таков уж был Аристофан: поборник старины, он беспощадно нападал на всякое новшество, кто бы его ни предложил. - Сократ строго взглянул на меня. - Не думай, однако, что я - само совершенство. Наверняка я злюсь на Аристофана больше, чем, быть может, вы сегодня. Правда, на представлении "Облаков" я изображал героя, притворялся, будто это меня не задевает, но клянусь псом! - изрядно тогда бунтовала моя желчь! Подумай сам - я, не щадя сил, дерусь с софистами, ты ведь знаешь: их вечные сомнения, вечный пессимизм и мой оптимизм - все равно что вода и огонь! А он выставляет меня главарем этих крикунов! Ну что я мог об этом подумать? Сделал ли он это для того, чтоб потешить охочую до забав публику, изобразив, как я, босой и лысый, возношусь к облакам, или чтоб ударить меня за то, что я стараюсь воспитать для Афин новых Периклов и Анаксагоров? Нет, нет - надо сказать, были и у него свои достоинства: он, подобно канатоходцу, видел сверху всю нашу афинскую суету и отлично умел ее изображать...
- А как он относился к народу? Сочувствовал ему?
- А я и не знаю, - усмехнулся Сократ. - Иногда да, иногда нет. Он сочувствовал прежде всего своим комедиям...
Тут Сократ начал читать нараспев - не знаю, точно или неточно, - однако я узнал обращение автора "Всадников" к афинскому народу:
- "О народ, прекрасно твое могущество! Все пред тобою склоняется, все дрожит пред тобою в страхе, словно перед тираном. Но ты доступен соблазнам, тебя тешит пустая лесть, и легко тебя обмануть. Разинув рот, в восторге глядишь ты на тех, кто засыпает тебя фразами, и разум твой блуждает где-то далеко..."
Сократ посмотрел на меня:
- Вот и выбирай! Сам рассуди, что он кому дал - нам, тогдашним, и вам, нынешним.
Он помолчал, потом медленно произнес:
- То было очень трудное для меня время, но я еще приду к тебе поговорить о нем.
Я ожидал, что он помрачнеет от таких воспоминаний, а он, напротив, просветлел лицом:
- Представь, дорогой, я был уже довольно стар и понемножку начал удаляться от жизненных бурь, но именно тогда меня снова привлекла к жизни Мирто - желтоволосый, спелый дар Геи, Матери-Земли...
Я видел - он хочет сказать что-то еще, может быть, чтобы помешать мне перебить его воспоминания о Мирто каким-нибудь словом, и потому промолчал, слушая его. Тогда он продолжал:
- Да не ее одну - целую троицу получил я тогда в дар: Мирто, Ксенофонта, глубоко мне преданного, и - Платона. Платон - то была моя новая большая надежда: молодой человек, который ради того, чтобы беседовать и размышлять со мной, как изменить жизнь к лучшему, оставил поэзию и сочинительство трагедий, хотя имел к тому необыкновенные способности...
Я позволил себе вставить:
- Как некогда ты, Сократ, оставил ваяние.
- Да, действительно, точно так же, - кивнул он. - Только Платон и в молодости был серьезнее, чем я. И представь - он был потомок древнего рода, родственного Алкмеонидам, он даже приходился племянником Критию! До чего же несхожи меж собой эти побеги старинных родов: Перикл! Алкивиад! Критий! Платон! Даже мой демоний не в состоянии был справиться с этим и не предостерег меня...
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Фракийский Херсонес, край медведей, волков, диких лошадей, воинственных мужчин, прекрасных дев. И - странно: по преданию, именно там - родина дифирамбов в честь Диониса, родина лиры Орфея. Край первозданных лесов и первозданной музыки.
Фракийский Херсонес - полуостров, похожий на меч, отсекший Самофракийское море от узкого Геллеспонта. Над длинным и диким отрогом материка, разделившим морские воды, свищут бешеные ветры, гоня по темному небу клочья туч. Среди ветром растрепанных клочьев мечутся хищные птицы. Отвесные береговые скалы - наполовину в воде, наполовину в ветрах, и вихри завывают над ними. Дремучий лес спустился с гор к югу, покрыл землю непролазной чащей, которая сам хаос. Только фракиец найдет здесь дорогу.
Ночь - черный краб, растопырившийся по поднебесью. Медленно проползает он, выпуская полночную тьму, что затопила весь край.
Один огонек мигает во тьме - кованый светильник в крепости Алкивиада на Фракийском Херсонесе, неподалеку от Козьих речек - Эгос-Потамов.
Здесь устроил Алкивиад уголок для Тимандры - не с восточной роскошью, а по-фракийски. Зрелище, дразнящее воображение: изнеженная, утонченная женщина в варварской обстановке. Дерево, дерево, дерево, железо, кожа, лыко и груда медвежьих, лисьих, рысьих шкур. На ложе, на скамьях, на полу и на бревенчатых стенах, вперемежку с мечами, кинжалами, луками. Вместо аравийских и индийских благовоний - запахи мускуса, юфти, запахи истлевших трав. В очаге гудит пламя, лошади ржут в стойлах, лают собаки, воют волки...
Нежная, как горный цветок, чуткая, как Эолова арфа, Тимандра посреди этой дикости; ее расшитый льняной пеплос стянут на талии широким кожаным, окованным медью поясом. Она полулежит на шкурах и с опаской провожает взглядом беспокойные шаги и жесты Алкивиада.
- Не понимаю тебя, дорогой...
Он снял со стены короткий фракийский меч, перевернул лисью шкуру мехом вниз и острием меча начертил на ней карту.