Момент второй. Ваша сферология – и Вы не делаете из этого тайны – желает быть чем-то вроде альтернативной космогонии, то есть всеобъемлющим проектом Мирового Целого, который охватывает людей, богов и ангелов, – выразимся так: космогонией индивидуального. Так как в случае с Вашим проектом речь идет о современном мышлении – а это значит, о мышлении, прошедшем сквозь множество почитаний богов и сквозь множество ниспровержений идолов, о мышлении очень индивидуализированном и продвинутом, иному идеалу и иному богу придется поверить, что превыше его, на самом первом месте должен стоять образ человека как героя, как одинокого существа, включенного в Ничто, – куда, собственно, включенного? Это у Вас – центральный вопрос: такая включенность, Внутреннее как «сборка Внешнего», «морщина Внешнего», если говорить словами Делёза и Фуко. Вы определяете в этой книге интимность как «бездонную глубину в близлежащем» и от главы к главе все больше приближаетесь к пространству интимности, видя его все под новым и новым углом. Раньше Вы время от времени утверждали, что философия экзистенциализма отслужила свое, но не оправданно ли впечатление, что она у Вас возвращается гораздо более явно, чем когда-либо, а именно – будучи повернутой антропологически? Вы говорите, что каждое рождение – это шанс того, что взойдет новый мир, но, Вы, между тем, с известным пафосом, чреватым познанием, как я полагаю, восславляете «благословенную внутреннюю пустоту избранного» человека и говорите о его «пригодности для того, чтобы быть каналом для вдохновений, для восприятия духа»[146].
Не могли бы Вы чуть подробнее пояснить, можно ли это представление о «восприятии духа» отличить от того, чтó мы понимаем под медийными процессами, или от бытия-передаточной-средой? И как именно отличить? Хотите ли Вы сами исследовать медийные способности человека, и является ли сферология в этом смысле философской формой теории медиа?
П. С.: Мне кажется, что сейчас придется обсуждать две очень разные вещи. Во-первых, замечание Батая проистекает, если я его правильно понимаю, из мысли, которая сродни импульсу, – а именно из мысли о приоритете отношений целостности, или холистически понятых положений вещей по отношению к тематически выделенным частностям. Когда он описывает науки как виды деятельности, изолирующие одно от другого, то, в сущности, утверждает, что науки приходят к своим предметам через абстракцию модели. Это сегодня распространенное мнение среди эпистемологов, а вовсе не критический упрек. Научный предмет – всегда уже такой предмет, который благодаря отграничению его, можно даже сказать – посредством сознательного срывания его с естественного места и отчуждения его в модель, обретает ту четкость контуров, в которой он нуждается, чтобы удовлетворять требованиям научной методики. Успехи наук нового времени, как известно, связаны с математизацией, а она предполагает редукцию объектов к так называемым первичным качествам. Без примата анализа никакой науки быть не может.
Габитус изолирования, естественно, представляет собой сильный фактор в формировании современного менталитета. Мы по-прежнему остаемся во власти фетишизма субстанции – в той мере, в какой мы верим, что вначале появляются вещи по отдельности, а затем возникают их отношения друг к другу. Некогда самая окончательная и самая утонченная, сверхуспешная форма индивидуалистического субстанциализма сегодня существует инкогнито – в обличье теории систем, и эта маскировка анонимностью почти доведена до совершенства. В ней системы превращены в квазимонады, которые отличают от специфических для них окружающих сред, и при этом всегда строго соблюдается последовательность в ряду: вначале и прежде всего – внутренние связи самой системы, затем – связи внешние. Луман не делает никакой тайны из того мотива, который заставил его избрать такое построение своей теории, так как он открыто заявляет, что системы в первую очередь общаются сами с собой и лишь маргинально – с так называемыми Другими. В одном месте он без прикрас заявил, что отношение к себе соотносится с отношением к Другому, как тысяча к одному.