Джонни я отвечать не стала, потому что не знала, что написать, чтобы не подвести папу и чтобы ему не попало от крокодильей морды. А Мошкину я ответила кратко: «Я готовлюсь к экзаменам и тебе советую». Я сегодня собиралась к Надежде Ивановне и, секунду поколебавшись, написала Мошкину: «У меня дело, хочешь, пойдем со мной». «Да!» – ответил Мошкин, даже не спрашивая, какое дело. Минут через пять от него пришло сообщение: «Я занят, но я все отминю». С русским у Мошкина не очень. Поскольку я ничего не отвечала, Мошкин послал такое сообщение-значок: согнутая рука с выпуклыми бицепсами. Потом полусинее лицо с глазами, закатившимися от ужаса. Потом сорок знаков вопроса. Кричащее лицо, красное лицо, синее лицо, фиолетовое лицо…
Иногда мне доставляет радость и удовольствие разговаривать без слов. Понятиями. Не очень четкими. Ну что такое «синее лицо»? Паника, ужас, недовольство или жизнь после смерти, что? Но смешно и понятно. А иногда меня это дико раздражает.
Я набрала его номер. Мошкин, понятное дело, сейчас лишится где-то там, где он сидит или стоит с телефончиком, дара речи. И не ответит. Телефон – только для общения с предками, которые тебя потеряли, или с училками, если они вдруг тебе звонят и спрашивают, не хочешь ли ты в воскресенье, вместо отдыха, поехать в другой округ на олимпиаду и не хочешь ли получить тройку в семестре, если не поедешь.
Нет, сказала я. Хочешь общаться – общайся. Ты мне писал все утро. Значит, хочешь. Я позвонила еще раз и еще. На четвертый или пятый раз Мошкин ответил:
– Ну?
– Привет, Леша.
– Ну? – опять сказал Мошкин.
– Ты что-то хотел? Ты писал мне. Я не поняла – про синее лицо не поняла.
Ну вот что я стала задираться к Мошкину? Он разговаривает так, как разговаривают все его сверстники, я в том числе. Значками. Нам так удобнее. Только у кого-то речь еще осталась – у меня, например, я думаю, это оттого, что у меня мама работает дома и не ездит на работу, не тратит два-три часа на дорогу. И у нее есть время, чтобы со мной разговаривать. А если у детей родители очень заняты, им разговаривать не с кем. Друг с другом они разговаривают с помощью значков, символов, картинок. Максимальный объем доступной информации под картинкой – два предложения, больше уже никто читать не станет. Может быть, это не так плохо, как кажется тем, кто много говорил. Просто мы и наши дети будем другими.
Если вырастут те, кто не читал Толстого и Достоевского (для них это длинно, и невозможно переварить такой объем информации, ненужной и несмешной…), то эти люди не будут заставлять своих детей читать Толстого и Достоевского, это же понятно. Значит, будет другая цивилизация. У нее будут иные ориентиры, иные ценности, условности, задачи. Например, все будут играть. И максимально разовьется игровая индустрия. Играть везде и во все. Играть и шутить. Никто не будет воевать… Так ведь может быть?
Потому что если кто-то пойдет войной на наших мальчиков – вечно во что-то играющих шутников, нежных, избалованных, в красных коротеньких брючках, розовых кепках, с тонкими слабыми пальчиками – наши мальчики или погибнут в первые две минуты, или сдадутся в плен, если будет такая возможность. Хорошо, если их завоюют такие же, как они. И они, попихавшись и поорав друг на друга, сядут на траву и станут играть. Или меряться, у кого тоньше щиколотки и длиннее ресницы…
Мошкин испортил мне настроение окончательно. Завтрак я съела автоматически, не замечая вкуса, хотя мама испекла мои любимые булочки с корицей. Мама замечательно печет, она могла бы быть профессиональным булочником, если бы у нее была предпринимательская жилка.
Я думала о предстоящих войнах, о перенаселении в дикой Африке, о нехватке воды в Индии, из-за чего они пьют грунтовую воду и болеют, о Ближнем Востоке, откуда уже хлынули в Европу первые волны недовольных и крайне активных людей… Думала и не обращала внимания на то, что Мошкин бомбардирует меня новыми сообщениями, состоящими, как можно догадаться, из знаков препинания и символов.
На улице я поняла, что немножко переоценила свои силы. Побаливала голова, от холода стало саднить горло, и защелкали уши. Я крепкая и закаленная, и вчера не простудилась бы, если бы не была расстроена из-за папы. Я, сколько себя помню, от расстройства заболеваю.
У подъезда стоял совершенно синий от холода Мошкин. Ах, вот что он имел в виду своими значками! Что он замерз! А сказать нормально, по-человечески, это нельзя было?
– П-привет, Ал-лекса… – пробормотал Мошкин неслушающимися губами.
– Привет! – вздохнула я. – Ну ты дурак! В подъезде хотя бы ждал!
– К-куда идем?
Я взглянула на Мошкина, ничего не ответила, лишь убыстрила шаг. Потом остановилась, развернулась и пошла обратно.
– Т-ты куда? – Мошкин еле говорил от холода.
– Пошли, погреемся, чаю попьешь.
– Нет! – крикнул Мошкин.
– Ты что? Я танцевать на столе голая не буду…
Зря я это сказала. Мошкин, и без того синий, побурел, стал смеяться, закидывая голову, хлопать себя по бокам.
– Давай иди. Мне не надо, чтобы ты из-за меня заболел.
Мошкин вдруг притих, посмотрел очень серьезно, кивнул, сглотнул, спросил: