О, как он давил на меня, требуя полноформатного интервью. И что за бред я нес, объясняя ему, почему одна минута лучше, чем двадцать! И как сумел удержать его от звонка "руководству", который - случись он - гарантированно загубил бы всю комбинацию? "Нет, а что вы так не хотите, чтобы мы звонили им? - донимал меня Горбачев в лице своего неукротимого помощника. - Чего вы так боитесь?!"
Знали бы они, чего я боюсь. Они же не имели понятия, как я взял интервью. Они ведь полагали, что благословение на него получено на самом телевизионном "верху".
В ожидании конёвского эфира я досидел в Стакане до самой полуночи. От того, где я буду и где увижу ночные новости, не зависело ничего, но я хотел находиться тут, рядом с эфирной.
Конёв не дал заднего хода. Горбачев, от которого уже все отвыкли, который "молчал" уже долгие месяцы, вдруг возник на экране и, торопясь, захлебываясь собственной речью, странно подпрыгивая в кадре, выдал такое, что теперь власть должна бы была отобрать у его фонда и то помещение, которым фонд еще располагал.
Интервью засвидетельствовало свое присутствие в истории, и я, не дожидаясь выхода Конёва из студии, тотчас же двинулся из режиссерской, где наблюдал за эфиром, домой. Я чувствовал себя обессилевшим, будто все эти последние дни без перерыва таскал камни - и вот только сейчас освободился от этой обязанности. У меня не было сил дождаться выхода Конёва из-за стекла эфирной и поблагодарить его. Завтра, определил я для себя, летя в лифте вниз.
Но вместе с опустошением усталости я весь был полон внутри ураганного ветра ликования: получилось, удалось, сделал - мел внутри меня, пел этот ветер.
И в сон я уходил, треплемый все тем же упоительным ураганом ликования. Только язык у меня вновь твердил великолепное слово "завтра". Завтра, я знал, должен быть необыкновенный день. Замечательный день. Особый.
Завтра началось с телефонного звонка. Я еще спал, и звонок разбудил меня.
- Ты что, до сих пор храпака заделываешь? - ответом на мое хриплое "аллё" произнес голос Конёва.
Я, пытаясь разлепить не открывающиеся глаза, зевая и подвывая, несвязно забормотал слова благодарности - все, что должен был сказать ему совсем по-другому и в другой обстановке, - Конёв перебил меня:
- Ладно, ладно. Кончай. Давай собирайся. Я тоже с постели вот поднят. Через час у Терентьева.
"У Терентьева" - это было из ряда вон. Никогда Конёв не называл его по фамилии. Всегда "хмырь советского периода". Укол бодрости прошил меня солнечным лучом ослепительной яркости.
- А что такое? - спросил я.
- Разбор полетов, - коротко отозвался Конёв.
Через час и две минуты я влетел в приемную "хмыря". Секретарша при виде меня надела на лицо такую маску суровости, что я въяве почувствовал себя снесенным во времени на год назад, когда вот так же нырнул сюда по ее зову, чтобы проследовать в кабинет Терентьева и спустя десять минут выйти оттуда изгнанным из программы.
- Заходи! - произнесла секретарша.
Первым я увидел не Терентьева. Конёв со своей громоздкой мясистой фигурой, стоявший посередине кабинета с упертыми в бока руками, был центром композиции. А уж там, у него за спиной, сидел за своим столом хмырь советского периода. Но пирамида Хеопса была у него на плечах; о том свидетельствовало все: похожие на запыленное зеркало глаза, тяжело надвинутые на них надбровные дуги, твердо подобранные губные складки. Он изнемогал, но держал ее, и собирался держать до своего смертного часа - об этом в его облике тоже так все и свидетельствовало.
Я вошел, закрыл за собой дверь и остановился у порога. Конёв, с упертыми в бока руками, продолжал стоять посередине кабинета, глядел на меня и тоже молчал. И так эта гоголевская мизансцена длилась, длилась, прошло полминуты, не меньше, - никто из нас троих не нарушал ее.
Я полагал, это в конце концов будет сделано Терентьевым. Но нет, это сделал Конёв.
- Ну чего ты там встал. Проходи, - сказал он, отнимая руку от бедра и указывая мне на стул около стола совещаний.
Меня сразу насторожило, что первым заговорил он, а не Терентьев. Будто вылетела пробка, рванули снизу пузырьки углекислого газа, и я, как всегда в предчувствии опасности, ощутил в себе веселую шампанскую легкость.
- Прохожу! - отозвался я. Тотчас вспоминая, что тогда, год назад, в ответ на предложение Терентьева сесть, отозвался точно таким же образом: "Сажусь!".
Я сел на стул тут же, с ближайшей стороны стола, сделав лишь несколько шагов вдоль него, а Конёв обошел стол и сел с другой стороны, напротив меня.
И когда мы сели, вновь наступило молчание. И вновь оно длилось добрые полминуты. Однако на этот раз прервал его все же Терентьев.
- Что это? - поднял он со стола перед собой бумажный лист, который я, и не видя в точности, что это, тотчас определил как свою заявку.
- Что? - сделал я тем не менее недоуменный вид.
- Вот это! - потрясая в воздухе листом и тыча в него указательным пальцем другой руки, заорал - нет, не заорал, заблажил Терентьев.
- Вы что имеете в виду? - спросил я.