Так в преддверии еще одного Нового, 1994 года моей карьере на телевидении, не сумевшей продлиться и полутора лет, пришел конец. Подпольно, не столько по инерции, сколько отдавая долги, я еще проработал дней десять ночами, чтобы никто не видел, - монтируя юмористическую часть новогоднего эфира программы. Я не мог бросить эту работу. Юмористическая часть вся, с начала до конца, была сделана мной: и придумана, и написана, и срежиссирована, и снята. Прикола ради я умудрился воткнуть в нее, кажется, всех своих московских знакомых. В одном из сюжетов, например, снялся Ульян с Ниной и Лекой. Ульян, сидя перед своим оскалившим бело-черную пасть случайным "Бехштейном", играл композитора, преподносившего родному Отечеству накануне Нового года свое гениальное изобретение - восьмую ноту. Я брал у него интервью, а Ульян, в желтом вельветом пиджаке, в темных очках и с подклеенной эспаньолкой, воинственно повествовал, что теперь, когда он осчастливил мир новой нотой, должны измениться не только правила музыкосложения, но и вся жизнь необыкновенно преобразиться. Единственно с кем композитор-изобретатель не желал делиться своей нотой - это со Шнитке, так как Шнитке, кричал Ульян с выпученными глазами, непременно употребит его изобретение не по назначению и сочинит такое, что всем станет тошно. Видеоинженеры, сидевшие со мной на монтаже, лежали в лежку. Нет, что, правда, и сюжеты сам придумывал, спрашивали они. И не верили, что сам. Ну, что-то ты много на себя берешь, говорили они пренебрежительно. Видеоинженеры, надо сказать, самые скептические люди на свете; я, во всяком случае, более скептически настроенного народа не встречал.
Этот мой двенадцатиминутный юмористический блок пользовался таким успехом, что его повторили на старый Новый год, а потом еще раза два, - во всяком случае, я сам, включив телевизор, поймал его хвост в Международный женский день 8 марта. Там только вырезали упоминания о Новом годе. Но сделали это топорно, и меня, когда я смотрел, что они нарубили, так и корежило. Все же это было мое детище.
Впрочем, моим оно было гораздо меньше, чем не моим. У меня уже не было никаких авторских прав. Можно сказать, меня вообще не было, раз я больше не принадлежал к стакановскому сообществу. Стакановское сообщество - это, по сути, муравьиная куча, со всеми законами кучи; муравей, исторгнутый из нее, - чужак и враг.
Сожалел ли я когда о том, что был исторгнут из кучи? Сказавши "нет", я солгу. Представьте себе муравья, который, кроме как в этой куче, не знает иных способов жить. Но о чем я никогда не жалел - это о том, что снял то интервью. Я и сейчас не возьмусь объяснить, почему я сделал его. Но главное, вернись все назад, я сделал бы его и сейчас.
Вот о чем я действительно жалею - это о том, что все у нас так по-дурацки вышло с Ловцом. Конечно, думая о Ловце и о той гёрл, на которой он свихнулся, я неизбежно слышу внутри голос, убеждающий меня, что я получил тогда такой кайф - ни с чем не сравнить, что кайф все оправдал, что за мгновение кайфа можно отдать жизнь. Но на самом-то деле, чего бы я не дал, чтобы у нас Ловцом не произошло того, что произошло.
Разве что я не люблю сослагательного наклонения и поэтому отнюдь не склонен к терзаниям из-за своего прошлого. "Чего бы не дал" - что это в конце концов, кроме как красивая фигура речи?
А Горбачев еще и несколько лет спустя, вспоминая ту пору после расстрела Белого дома, говорил, что за интервью с ним журналистов выгоняли с работы. Это он имел в виду мою скромную персону. Больше ни одного интервью с ним нигде не появилось.
Глава десятая
- Здравствуй, Саша. Как жизнь? - произнес мужской голос ответом на мое "слушаю", когда я снял трубку с зазвонившего телефона.
Голос был незнакомый. С литыми властными интонациями, и в фамильярном обращении ко мне на "ты" звучало непререкаемое право на подобное обращение.
- Да, добрый день, - проговорил я, в свою очередь, с интонацией выжидания и сдержанности, не выдавая прямо, что не узнал звонившего.
- А как жизнь, на это ответить нечего? - сказал голос.
- Жизнь... а что жизнь... - начал я, желая потянуть время, чтобы понять, кто бы это мог быть.
- Так-так, - рассыпал благодушный смешок властный голос. - Где твой быстрый журналистский ум, Саша?
Это был Фамусов, Ирин отец. Что за комиссия, создатель... "Чувствую быстрый журналистский ум", - бросил он мне тогда, на встрече прошлого Нового года у него дома.
- А я, Ярослав Витальевич, журналистикой больше не занимаюсь, - с удовольствием продемонстрировать ему свое узнавание парировал я.
- Слыхали-слыхали, - с тем же благодушным смешком отозвался голос Фамусова. Что-что, а вот журналистская тема меня на самом деле ничуть не колышет, и не грузи меня ею, прозвучало в этом его смешке. - Так как жизнь, спрашиваю? - повторил он.
- Живем, - коротко сказал я.