Кофточка, блузка, «молния», пуговицы, юбка, крючки, скользкая паутина колготок – все было содрано, расстегнуто, брошено на пол, сейчас сравнишь, сейчас сравнишь, жег мне ухо влажный горячий шепот, и вот я, весь еще в Ирином мыле, окунулся в пену новой купальни.
Чтобы вынырнуть оттуда лишь час спустя.
Ира за прошедший час могла проснуться, встать и пойти искать меня, – этого не произошло.
Я переуступил ее сестру все тому же Морфею и все в том же халате бордового атласа, подпоясавшись витым кушаком с театральными кистями, выволок себя в холл. Горевший здесь свет напоминал о моменте, когда во входной двери объявился ключ и затем она растворилась. Я подтащил себя к большому, в старинной коричневой раме зеркалу и, приблизившись к нему лицом, вгляделся в себя. Что же, я не увидел на своем лице никакой радости жизни. Наоборот, это было лицо человека, основательно влипшего в историю. Очень поганую историю.
Я погасил свет и медленно, поймав себя на том, что стараюсь еще и бесшумно, прошел к комнате, в которой провел ночь. Петли молчали, как партизаны на допросе у немцев, дверь открылась без звука. Ира спала на краю кровати, выставив из-под одеяла ногу и отбросив в сторону руку. Она как бы ждала меня, оставляя мне место и распахнувшись для объятия. Я постоял над нею – и почувствовал, что лечь к ней, как только что собирался, – не по моим силам.
По-прежнему, теперь уже осознанно, стараясь не производить ни малейшего шума, я собрал свою раскиданную по всей комнате одежду, глянул мельком на пребывающую в невидимых объятиях Морфея Иру еще раз, и партизанская дверь выпустила меня обратно в холл. На кухне я взял со стола свою чашку и одним махом влил в себя весь оставшийся в ней кофе. Рядом стояла еще одна чашка – Ириной сестры. Не отдавая себе отчета – зачем, я взял и ее, покрутил в руке, затем прошел к раковине и выплеснул содержимое чашки туда. Много бы я сейчас дал, чтобы изъять из своей жизни этот последний час. Обладание одной сестрой стоило мне двух недель измучившей меня непрерывной осады – с билетами в консерваторию, в театр и всякие мелкие забегаловки, а как результат – похеренной до неизвестных времен мечты об отставке с поста ночного купца в киоске; обладание второй сестрой отняло у меня восторг покорения первой.
На улице, когда я спустился во двор, был уже не рассвет, а настоящее утро. И – чего я не знал, не выглядывая в окно, – лежал на земле первый снег. Плотной, хрустящей под ногой порошей – такой невинно белой, что мне показалось, сейчас у меня заломит зубы.
Я крутил по арбатским улочкам, выбираясь к своему пристанищу в бывшем борделе при гостинице «Прага» – и скверно же мне было! Хоть расколи себе башку о фонарный столб. Я нагибался, нагребал с асфальта полную пригоршню крупитчатого сухого снега, мял в ладонях, вылепливал снежок и кидал его в этот фонарный столб. Руки замерзли, красно вспухли, а я все нагибался, лепил, кидал, – и все мне было мало, кидал и кидал. Черт побери, но мне даже осталось неизвестным имя этой Ириной сестры!
Глава четвертая
Надо бы уточнить одну вещь. Когда я сказал Ловцу про эту гёрл, на которую он так запал, что Вишневская, Архипо-ва и Кабалье со всеми их прошлыми достижениями рядом с ней отдыхают, я не то чтобы лгал, я понтярил. Стебался, если точнее. У Ловца текли слюни на подбородок, а я наслаждался его видом. Упивался властью над ним. Вот одно мое слово – и он направляет свои деньги в русло, которое до того было сухим, орошает земли, которые прежде не плодоносили.
А лгать ради выгоды, ради сохранения лица, чтобы избежать неприятностей – лгать так я совершенно не приспособлен. Той ранней зимой незадолго до наступления 1993 года я убедился в этом лишний раз.
– О, очень кстати! Очень кстати! – бурно, даже подпрыгивая на стуле, замахала мне рукой со своего места секретарша руководителя программы, когда я заглянул в приемную, чтобы посмотреть, кто здесь обретается, нет ли кого, кто бы мне был нужен. – Тебя Терентьев разыскивал! Просил, как ты появишься, – к нему.
– К Терентьеву? – переступая порог, удивился я.
Терентьев и был начальником секретарши, руководителем программы. За все время, что толокся в Стакане, я видел его три или четыре раза, и то мельком, на ходу, поздоровался – и все.
– К Терентьеву, к Терентьеву, – подтвердила секретарша, продолжая призывно махать рукой.
В груди у меня заныло от приятного возбуждения. Что ж, когда-то это должно было случиться, – я не сомневался. Рано или поздно Терентьев просто обязан был заинтересоваться мной. У меня, случалось, выходило в эфир по два сюжета в неделю – сколько не у каждого штатника. Уж что-что, а сложа руки я не сидел. Я пахал, я рыл – как какой-нибудь трактор или экскаватор.