– А видал я в гробу все демонстрации, – смачно сказал он сквозь этот хруст погибающего на его зубах огурца. – Надемонстрировался при советской власти – на всю жизнь.
– В чем ты не прав – это насчет советской власти, – наставил на Юру тлеющую сигарету догнавший его Николай. – У нас законодательные органы как называются? Советы. Так что советская власть у нас пока держится. Вот когда Ельцин ей секир башка сделает…
– Ты что, подожди, ты о чем?! – перебил его Юра. – Какой секир башка? Ты слышал что-то?
– Чего слышать, – отозвался Николай, вновь вкладывая сигарету в угол губ. – Я снимал. Второго дня. Он о Верховном совете прямо сказал: осенью будем разбираться.
– А! – махнул рукой Юра. – До осени еще дожить надо. Все до осени переменится десять раз.
Я сидел с ними, потягивая минералку, и плыл не меньше, чем если бы пил не минералку, а «Рояль». Так мне было хорошо. О, как мне кайфово было сидеть с ними, слушать, как они мелют языками, и молоть самому – обо всем и ни о чем. И все не оставлявшая меня до конца Ира была теперь в такой дали – будто видел ее в перевернутый бинокль. Я еще мог видеть, что там, вдали – это она, еще узнавал ее, но лица ее уже не различал.
– Ты говорил, ты сочиняешь. Сбацаешь, может? – неожиданно предложил мне Юра.
Предложение было не только неожиданное, но и опасное. Над этим предложением, прежде чем принять его, следовало подумать и все взвесить. А возможно, и не принять. Одно дело греметь по клавишам перед людьми, чье мнение тебе не особо, а то и нимало не интересно, и совсем другое – играть профессионалу, к которым Юра и относился.
Но мне было так хорошо, что я, понимая все это, ни мгновения не раздумывая, согласился. И только счел необходимым предупредить насчет инструмента:
– Фоно не мое. За строй не отвечаю.
Пианино стояло в комнате на парадном месте, но было советской марки «Лира», а хорошего советского фортепьяно мне видеть не приходилось. Кроме того, оно уже, видимо, давно служило хозяевам не по назначению, а местом свалки всяких вещей, которые и далеко не уберешь, и не знаешь, куда положить поближе – как это тотчас стало получаться и у меня, – не настраивали его целую вечность, и расстроено оно было – слезы наворачивались на глаза слушать его.
Слезами, только я взял первые ноты, Юра и облился. Он ухватил себя за косичку, вобрав голову в плечи, и завопил:
– Уши мои!
Я перестал играть и закрыл крышку.
– Пардон. Моя ошибка. Ваша правда, граф: возможности человеческого организма не безграничны.
Откуда только во мне и взялась такая витиеватость. Словно я и в самом деле был подшофе и изрядно.
– Нет-нет, это я – пардон! – снова завопил Юра. – Возможности моего организма безграничны, граф! Лабаем! Хочу послушать!
– Да уж, Сань, давай. Тоже хочу послушать, – подвопил Юре Николай. Он притащил с кухни бутылку с «Роялем», бутылку минералки, тарелки с закуской и расставил все сверху на пианино. – Я и не знал, что ты и в этой области искусства впереди планеты всей.
– Теперь знаешь, – проговорил я, не озабочиваясь тем, чтобы подыскать ответ, соответствующий его ироническому укусу. Мне было так хорошо, что тратить себя на пикировку значило лишить себя удовольствия кайфа.
– Тронули, – подтолкнул меня начинать Юра, наполняя над моей головой «Роялем» их с Николаем рюмки.
– Все, мне все! – остановил его Николай, отнимая у Юры бутылку.
– Тронули, – заново опустил я руки на бело-черный оскал клавиатуры.
Мне пришлось провести за изделием комбината «Лира» не меньше часа. Скорее всего, даже больше. Давай еще, просил Юра. А что еще у тебя есть? Ты говорил, целую симфонию накропал, какой-нибудь тематический кусок можешь продемонстрировать? И вот эта композиция, с которой ты начал, а я тебе помешал. И песню бы, а? Пару песен, которые считаешь самыми характерными для тебя.
Они с Николаем наливали у меня над головой, разбавляли, выпивали, закусывали, а я играл. Впервые после отца я играл свои сочинения профессионалу. Но отец был профессионалом с обочины, вроде футбольного игрока, всю жизнь просидевшего на запасной скамейке, а Юра играл в основном составе, в каждом матче, мяч не сходил у него с ноги ни на секунду. И вот он просил меня: а этот финт? а такой удар? а как насчет того, чтобы обвести сразу двоих? Его интерес воодушевлял меня – казалось, я извлекаю звуки из этого советского изделия, не сидя на стуле, а паря в воздухе, левитируя, как какой-нибудь йог высокого уровня. Отец, тот относился к моему сочинительству со скепсисом. Не к сочинениям, их-то как раз он, в основном, одобрял, а именно к самому факту сочинительства. Он полагал это все пустым переводом времени. Чем-то вроде качания мышц ради самих мышц. Потому что, говорил он, этим нужно заниматься профессионально или не заниматься вообще. Но и профессионально, считал он, тоже не стоит заниматься: для успеха нужен особый фарт, и фарт этот выпадает одному из тысячи. Такой у него был опыт.
Юра просил меня играть еще и еще, но я наконец решил, что левитация – это хорошо, однако и йогам, полевитировав, должно опускаться на грешную землю.