– Отец Александр сам отпел и сам решил похоронить Василия тут.
Дядька-Тимофей кивнул.
Затем, поблагодарив старушку Юницкую, он двинулся на Базарную улицу, ныне имеющую иное название и застроенную совсем иначе, прошёл по ней до одноимённой площади, тоже иной, и свернул на Бондарную, перестроенную и переименованную. Его тянула туда неведомая сила. Она и привела к зданию консерватории, где он никогда не был. Войдя внутрь, он взбежал по лестнице, и в плохо освещённом коридоре второго этажа увидел давнишнюю подружку из детства, что-то строго высказывающую своему ученику. В ней будто почти ничего не изменилась. Она сохранила в себе всё прежнее: прямой нос, тонкие губы, высокий лоб, волосы, все в завитушках, не мешающие видеть заметно оттопыренные уши. Тут и она увидела его.
– Лавренов! – то был настоящий вопль из глубины.
Студент, воспользовавшись её оторопью, мгновенно удалился.
– Пойдём, – сказала она, меняя удивление на уверенность, – я как раз иду домой.
Они не сразу пошли к её дому на Морской улице. Долго гуляли по городу, вспоминая былое. По-прежнему на своём месте возвышался собор Александра Невского. Кизил-килисе. Только деревья подле него оказались большими и крепкими. «Парапет» избавился от окружения рельсового транспорта, но обзавёлся тенистыми аллеями, добавив себе ещё кусок до Кривой улицы. А раскидистая пальма обрела более внушительные размеры. Книжный Пассаж оставался тем же, что и полвека назад, как и Молоканский садик. Торговая улица обустроилась добротными зданиями, украшенными стилизованным под местный традиционный орнамент. Проходя мимо немецкой кирхи на Телефонной улице, тоже лишённой рельсов, и теперь названной в честь знаменательной даты независимого Азербайджана, они оба остановились у входа. Оттуда раздавалась хоральная прелюдия Баха. Но то не было прежним богослужением. Кирха превратилась в концертный зал из-за полного отсутствия паствы. Шёл дневной органный концерт для юного слушателя. А прежний немецкий дух всё-таки продолжал исходить от стен. Тимофей Лавренов глубоко и прерывисто вздохнул, будто вобрал в себя памятную встречу здесь же много лет назад. Вернее, встречу не состоявшуюся и, по-видимому, имеющую печать истории настоящей. Той настоящей, где расставлены вехи, указывающие на точный, фактический путь. Тогда, наверно и возникла тут веха. Нарочно ведь возникла. Та, которой он уверенно пренебрёг. А что теперь? То, что называется «поздно»?
– Мы ведь не виделись больше пятидесяти лет! – тихонько, в полголоса воскликнул он.
Она грустно улыбнулась и ещё тише промолвила:
– Лучше поздно, чем никогда.
Когда, наконец, Лавренов оказался в обители детства, он, оглядев пространство дома, понял, что здесь давно обитает лишь она. Более никто. Спросил, так ли. Она развела руками, согласно кивнула головой и села за рояль.
– Я хочу сыграть тебе одну вещицу.
И полилась Шопеновская фа-минорная баллада. Казалось, в неё была вложена вся прошедшая полувековая разлучная жизнь. Детские ощущения взаимной внепространственной близости подняли высокую волну волшебного состояния чего-то ошеломляюще светлого, и оно озарило собой полностью всё сознание насквозь. Закрываешь глаза, открываешь, а пронзительный мягкий и тонкий свет обволакивает и обволакивает пространство души и пространство её бытия. По окончании чуда Лавренов поцеловал виртуозного музыканта в темечко.
– Я никогда прежде не слышал подобного исполнения. Ни в зале, ни на пластинках.
– И я никогда раньше так не играла.
То давнишнее их обоюдное некое глубокое чувство ожидания чего-то сильно событийного, того что иногда лишь веяло ветерком, порой будто отдавало тревогой, а то нестерпимо жгло, – похоже, свершилось. И это поистине знаменательное событие, заняв ничтожную величину во времени, будто оседало в вечности. Они ещё долго гуляли по городу, по-детски взявшись за руки. А миг расставания стремительно приближался. Ночным поездом Дядька-Тимофей уехал в Малую Александрию.
Потом у них состоялась длительная переписка. Строчки были наполнены искренностью, будто отражающей тот пронзительный мягкий и тонкий свет, возникший в её доме подле рояля. И музыка фа-минорной баллады теперь и навсегда сама собой сложилась неким его образным средоточием.