Распознаешь ты и время, когда зародилась твоя вина. Видишь, как стал чураться Юстинова детства, как, заслышав неровные шаги ребенка, поворачивался к нему спиной. Режут тебе уши эти звуки, радостный топот детских башмачков. И ты оставляешь эту радость без ответа. Треплешь по головке пятилетнего сына, которого вы нарекли Блажеем, возишься с ним на полу, устраиваешь кучу малу. Вы смеетесь, визжите, рычите — ты и Блажей. И Юстин валится на пол, рядышком валится, и тоже смеется. Тогда он еще смеялся. Мрачно глядишь ты, как у ног твоих копошится Юстиново детство, отводишь взгляд от молящих Магдалениных глаз: «Смотри, это же наше дитя, наш Юстин!»
Ныне распознаешь ты, Йозеф Гомбой, свою вину, видишь, как прежде времени уходит от Юстина детство, замечаешь, как постепенно зарождается в нем убийца. Поздно ты спохватился, уже тогда, когда Юстиновы глаза научились жалить, когда стали все подмечать и понимать. И тебя охватил страх. Твоя предупредительность к нему не была любовью, то был просто страх, тебя томили тревога и предчувствие. Однажды ты застал Юстина над спящим Блажеем, он разглядывал его ноги.
И снова ты возвращаешься к Блажейовой смерти, видишь, как бьет Юстина дрожь, как корежат его корчи. Он зарубил брата в горнице. Стоял над ним, скрюченный судорогой. Эта судорога не давала ему выпустить из рук страшное свое оружие, они накрепко срослись, сомкнутая Юстинова ладонь и топор. Ты припадаешь, Йозеф Гомбой, к сыновнему телу, слышишь немоту его сердца, тишину в груди, пронзительную тишину, и все же пытаешься его воскресить. Но это конец. Берешь Блажея на руки, носишь его, ходишь с ним, не понимая, что же делать дальше. Это конец, а ты все ходишь. Потом кладешь его на стол и садишься на табурет. И проваливаешься далеко в глубь, в Блажейово детство, слышишь, как в тебе причитает Блажей, Блажей со сломанным хребтом, побирушка Блажей, обросший бородой. Сидишь как во сне, не в силах пошевелиться. К тебе топочет Юстин в белых детских башмачках на своих увечных ножках. И тут тебя пронзает Юстинов крик: «Я его убил, мама!» В дверях Магдалена, в дверях возникла твоя жена Магдалена. Из Юстиновых рук падает топор, тебя оглушает его стук. Не можешь встать, не можешь слова молвить, Магдалена исчезла с глаз, немотно мечется по кухне. Через минуту она выскочит на порог и в беспамятстве раз и другой прокричит в глубь улицы Марки: «Блажея убили!»
После того как упал топор и перед тем как дважды прокричала Магдалена, ты пережил, Йозеф Гомбой, десятилетия, прожил всю Юстинову жизнь, в твоих ушах отзвучали все шаги Юстиновых увечных ног, за этот короткий миг ты распознал свою вину и возвысился до очистительной жертвы. Взяв на себя Юстиново злодейство, ты и после его смерти жил с клеймом убийцы. Вырезал странствующих музыкантов и на их лицах запечатлевал тайну своей жертвы. Так шло время, и вдруг не по дням, а по часам стала угасать Магдалена, словно в ней, тихой и безответной, вскрылась затаенная рана. В один из дней слегла и больше не встала. Отошла Магдалена, свидетель твоей очистительной жертвы. И этот свидетель, тихая и безответная Магдалена, в последний свой час проронила слова, которые и стали потом истоком твоего безумия, предвестием будущей ночи, ее началом. «Юстин умирал в долгих, страшных муках», — сказала Магдалена и преставилась. Слова ее, отзвучав в твоих ушах, ушли под землю вместе с Магдаленой.
Они пришли за тобой гораздо позже, вкрались в твое одиночество, твое одиночество воскресило их, вдохнуло в них смысл. «Юстин умирал в долгих, страшных муках», — снова говорит Магдалена, но уже на этом не умолкает, говорит дальше: «Это ты заставил его умирать такой страшной смертью, это твоя жертва иссушила его, обескровила. Ты своими руками бросил его в застенок, в беспросветную темницу. Взял на себя его вину и птицей вознесся ввысь. Зачем ты занял его место, зачем упрятал себя туда, где сам он мог за эти годы искупить свою вину, очиститься…» Тяжкий гнет Магдалениных упреков повергает тебя, Йозеф Гомбой, с высот твоей очистительной жертвы. И ты уже лишен права с достоинством глядеть в зловещее лицо улицы Марки, ты ходишь по ней согбенным и бесправным. Негде тебе искать защиты и опоры, и вот ты бродишь и тоскуешь по человеческому голосу. Но никто не отзывается. Кто спасет тебя, кто придет за тобой, распахнет свою дверь, пустит через порог?
Возле твоей халупы стали строить Морквачу особняк. И ты, Йозеф Гомбой, ожил. Без роздыху носил каменщикам свою чистую родниковую воду, они ее пили и никак не могли напиться. Пойми они, из какого она источника, какой отчаянный зов бьет из него ключом, у них тотчас развязались бы языки, навострились уши, они слушали бы и сами говорили, уселись бы за твой стол, и пошла б у вас беседа. И ночь, которая вскоре тебя поглотит, отступила бы.
А Морквачев дом рос не по дням, а по часам. Вот уж и окна заблестели, и башенка вознеслась. И ты ожил. Услышав о Моркваче, стал представлять себе его приезд, ждать его. А это уже были первые признаки будущего безумия.