Старик переплел пальцы и почувствовал запах этой пыли, ее зловещий привкус гари. Он чувствовал ее глубоко в легких и в сердце, пыль давних дорог, пройденных им за всю жизнь, увидел эту пыль, как она блестела на траве, которую косил, на деревьях, которые он сажал.
Зачем он дожил до этого дня?
Старуха, словно читая его мысли, положила руку ему на плечо:
— Не казни себя, Штевко, уж коли скала поддалась — придется и нам.
Зима была неспокойная и своевольная. До рождества выпало много снега, потом все таяло, как на Матея[46]
, а в день Матея поднялась такая метель, что занесло и дорогу в лощине, ведущую на виноградник.Старик с сумой на плече брел по запорошенному скользкому насту, в котором отражалось ясное морозное небо. Все звуки были металлически-звонкие, у воздуха был запах хрена со сметаной. Старик и думать забыл о камне, его захватило зрелище ослепительной белизны, воронья, неоглядных далей.
Радовал и здоровый морозный воздух. Остановившись, он расправил грудь и глубоко вздохнул. Недавняя слякоть затронула легкие, по ночам он часто просыпался, выходил на двор, натужно кашляя, и слушал чириканье капели под водостоком. Сырые ветры и оголившаяся земля пугали его близким предвестием весны. А ложась в постель, он слышал треск ломаемой крыши, удары кирок по стенам, звон стекол…
Снег вокруг ослепительно сверкал и искрился. Остановившись на сугробе, старик беспокойно ощупал суму, висевшую на боку.
Там лежало его сокровище — глиняная скрипка.
Он нес ее наверх на первую генеральную репетицию и заранее радовался ее голосу, как мать радуется крику первенца. Он то и дело ощупывал ее и весь порозовел от ходьбы и нетерпеливого ожидания, совсем забыв даже про неприятности со скалой, весело жмурился, глядя вдаль, и ощущал на лице дыхание бодрящей свежести…
И тут он споткнулся о колючую проволоку, и его сковала холодная пустота, открывшаяся впереди. Подрывники дошли до самой дороги, срубили старые черешни, и срезы их светились красноватым светом на голубом снегу. От деревьев остались только пни, а впереди, всего в нескольких шагах, чернела каменная пропасть.
Сияние в глазах старика угасло, зрачки расширились, нижняя губа странно отвисла. Сняв шапку, он долго стоял над пропастью…
Потом он отвернулся и пошел вдоль колючей проволоки, тяжело, словно преодолевал вьюгу. Сума отяжелела, сыпучий снег разъезжался под ногами, позабыл он и про скрипку, в мыслях были только красноватые пни да черная каменная пропасть.
Словно в забытьи вошел он в сторожку, затопил печь, дважды выронив спички.
В висках гулко пульсировала кровь, он вспотел и долго сушил одежду, повернувшись спиной к печке. От печного жара в каморке запахло сухим репейником, деревом и глиной. Старик расстегнул короткую куртку на меху, взял кувшин и пошел к дверцам в погреб, на пороге споткнулся и упал, в глазах у него потемнело. Поднявшись, он обнаружил, что не слышит потрескивания в печке — так заложило уши.
Обратно по лесенке он поднялся с трудом, затем налил раз и другой и жадно выпил. Напряжение внутри спало, но гул в ушах оставался.
Осторожно открыв суму, он достал глиняную скрипку цвета белого хлеба. Подсев с ней к окну, он не спеша начал натягивать ослабленные струны, натягивал их сперва не глядя, и лоб его покрылся испариной от волнения. Наконец он почувствовал под пальцами их нужную упругость и тронул струну, но ничего не услышал. Еще раз и еще — ничего. Он поднес скрипку к самому уху, чувствовал, как она вибрирует, но воспринимал лишь какой-то удаляющийся, замирающий жужжащий гуд.
Испуганно оглядевшись, он не увидел никакого шмеля.
Как это, как это возможно, чтоб он не услышал звука струны? Ведь дома он его слышал, слышал собственными ушами задолго до того, как появилась на свет сама скрипка. Он слышал ее каждую ночь, просыпаясь и лежа без сна. Он слышал звуки скрипки, когда бродил по окрестностям, когда копал глину, в дождь и в лунные ночи, — скрипка пела одну мелодию, услышанную им давным-давно в каменном проеме старинного итальянского дома… Мелодия эта являлась ему и во сне — в синей бархатной блузе, с загорелой шеей, — нашептывала ему наставления, таинственную абракадабру, и потом он целыми днями мучился, раздумывая над ее словами.
А сейчас, когда он наконец создал почти совершенный инструмент, он его не слышит — оглох, видимо.
От испуга его охватил озноб. Он смотрел на скрипку, трогал пальцами, с отчаянием смотрел то на струны, то на пламя в печке, но не слышал ни скрипки, ни треска поленьев.
Не слышал ничего, кроме зловещего жужжащего гуда.
Поздно, поздно, шептал себе старик, все пропало. Я оглох, начисто оглох, повторял он, и губы его дрожали в лихорадке. Он сел за стол, бездумно уперся локтями, и все его существо превратилось в настороженное ухо… Нет… нет, это наверняка временная глухота, завтра, послезавтра слух прояснится. Видать, у него это от тяжелой ходьбы по снегу, от того, что он вспотел, а вот обсохнет, прогреется как следует, и все наладится.