Нечто подобное испытала и она. И ей знакомо было это чувство. Однажды, когда сын одевался перед зеркалом, чтобы идти на танцы, она вдруг увидела перед собой другого Йоску, он повязал галстук-бабочку и словно бы подвел этим черту под своим детством. А несколько лет спустя и этот Йоска стал уже другим, принадлежал теперь не ей, а кому-то неведомому, к которому ходил по вечерам, — чужой непонятной женщине, которую она не знала и о которой он никогда не говорил, хотя она об этом несколько раз робко и осторожно спрашивала. Но она тогда сказала себе: в жизни есть такое, с чем надо уметь расставаться, как бы трудно и тягостно это ни было. Их жизнь втроем как что-то само собой разумеющееся текла довольно долго, теперь им с Вацлавом, очевидно, следует понять, что так не будет продолжаться вечно, Йоска имеет право поступать, как считает нужным он, а не они. Так уж устроен мир: от самого рождения беспрестанно приходится с чем-то прощаться или что-то терять, и чем раньше поймешь это, тем будет лучше. И она поняла это раньше, чем Вацлав.
— Он все равно когда-то должен был оставить нас, — прервала она молчание.
— Теперь и мне это ясно, — словно подумал вслух Вацлав. — Ну а тебе разве не жаль было расстаться с Йоской?
— Тебе не с Йоской жаль было расстаться, а с какой-то дурацкой иллюзией…
— Дурацкой? — насупился он. — Далеко не дурацкой. Пока эта иллюзия была со мной, я был… счастливый человек.
Он сбросил одеяло, встал и, подойдя к окну, немного постоял так, глядя в ночь. Потом задернул занавески, словно хотел, чтоб в комнате было еще темней, и, вернувшись к кровати, тяжело привалился к деревянному изголовью.
— Тебе не кажется, Квета, что мы состарились и сами не заметили как?
— А ты не думай об этом, — сказала она. — Помнишь, как мы познакомились?
— Помню.
— В самом конце войны, в апреле. Ты патрулировал мост…
— Со старым Грузой, которого потом убили возле радиоузла…
— Я шла с покупками, — улыбнулась она, вспоминая, как ходила ночами в ближайшую деревню за продуктами — час туда, час обратно.
Яйца, иногда брусочек масла… Покупали по баснословной цене или просто выменивали за то, что еще можно было найти дома: папин довоенный отрез на костюм, мамины серебряные часики, бабушкина шерстяная шаль; в одну из этих апрельских ночей ушли и ее золотые сережки, полученные к конфирмации.
— Ты задержал меня — а была ночь, и я очень боялась, — ужасно грозным голосом спросил, куда иду и что тут среди ночи делаю…
Он вытянулся и прикрылся одеялом.
Молчал.
Потом спросил:
— Скажи, Квета, отчего мы теперь не столько живем, сколько вспоминаем, что было?
— Я и теперь радуюсь жизни, хотя и с удовольствием вспоминаю то, что было. А вообще-то, раз уж ты спросил — наверно, потому, что были тогда молодые, — нашла она в темноте его голову и провела по волосам, и сейчас еще, на шестьдесят седьмом году жизни, густым и жестким, как щетина, баюкающим движением руки старой женщины. — А в молодые годы человек и дышит за десятерых, и смотрит за десятерых. А уж любит-то — тем паче.
— Утешила, нечего сказать, — буркнул он.
— Даже с этим не хочешь смириться, эгоист?
— Да, не хочу, ни с чем не хочу смиряться. Смириться — значит капитулировать.
— Смириться — значит понять. А понять в жизни — значит быть довольным.
— Ну и много ты поняла в жизни?
— Кое-что все-таки поняла… — сощурила она веки, словно тьма в комнате стала вдруг резать ей глаза. — Хотя бы то, что мне было хорошо с тобой.
Он промолчал. Сразу не нашелся что ответить. Только почувствовал, как чаще застучало сердце, и разозлился на себя за это. Он и теперь не захотел бы числить себя в хлюпиках, способных растаять из-за умильного словечка. Но он нашел и стиснул в темноте ее пальцы. Словно выразил этим свою благодарность.
— А года три или четыре назад… — начала она.
— Не вспоминай, не надо, — попросил он.
— Нельзя не вспоминать…
— Теперь ведь этого нет.
— Зато тогда было, да как еще было-то. Не могла я тебя понять. Страшилась за тебя. А ты все молчал и молчал.
Он и сейчас молчал, но она чувствовала, что говорить он будет.
— Тебе… тебе никогда не хотелось умереть? — спросил он наконец.
— Мне? — повернула она к нему лицо. — Хотелось один раз. В двенадцать лет, когда я была безнадежно влюблена в молодого историка, преподававшего у нас в классе. Он упорно не замечал моих томных взглядов, и мне тогда хотелось умереть. Это было страшно, но красиво!..
— И все же иногда, — устало сказал он, — иногда человеку хочется умереть — когда он думает, что все уже сделал, никому больше не нужен и жить ему не для чего.
— Жить всегда есть для чего, Вацлав. Хотя бы для самого близкого человека, которому ты нужен, даже если он не говорит об этом.
Помолчали.
Она чувствовала, что Вацлав лежит теперь рядом успокоенный и умиротворенный, как после исповеди.
— Сейчас и я это знаю, Квета, — прозвучал в темноте ровный и ясный голос. — Но тот ужасный день, когда в последний раз я вышел из проходной нашей типографии, закрыл за собой дверь корректорской, будто закрыл дверь жизни… И сразу впереди не оказалось ничего, кроме долгих пустых дней. Ненужных дней.