И мама махала вслед удаляющемуся поезду, отец же стоял, не сняв фуражки, не подняв руки, — умиротворенные, тающие, незаметные, и за ними насупившиеся древние горы, видавшие на своем веку тысячи прощаний и тысячи возвращений, тысячи смертей, тысячи скорбей, но никогда не исходившие жалостью. И когда даль поглотила фигурки родных, расставленные на всех остановках, они — эти горы — остались.
…Нельзя сказать, чтобы город был для Янки совершенно неведомым местом; она помнила долго готовившиеся поездки, которых всегда ждала с замиранием сердца; нагруженные пузатыми сумками, они с матерью, бывало, исходят город вдоль и поперек, атакуя заманчивые магазины: ведь нужно было все достать, чтобы не пришлось вскоре ехать опять.
— Этот бедлам уже не для меня, деточка золотая, — стареющая мать жаловалась на разболевшиеся ноги, оглушенные уши, на то, что голова трещит, — неужели среди всего этого можно жить человеку?
Янка естественно воспринимала ее робость, ведь она тоже была здесь чужой: но чем больше мать честила неустройства города, тем мучительнее росло в ней желание проникнуть в его тайну, которую она видела в каждой краске, в каждой форме… И этот четко запечатленный образ она несла в себе, шагая по слякотной дороге, когда ветер охватывал их со всех сторон, как деревья, он вставал перед нею во сне, не исчезая и тогда, когда утром она открывала глаза и ее обливало солнцем и прозрачным опьяняющим воздухом.
Она мечтала о далекой жизни, ритм которой пронизывал ее представления, бережно собираемые из осколков их всегда в какой-то мере утилитарных поездок.
Прошли дни, и теперь она, наконец, не была здесь чужой!
Город при слиянии двух рек открывал ей свои тайны: вместо звезд она видела теперь за занавесками желтые огоньки окон, вечер за вечером в полумраке кинотеатров пыталась уследить за пулеметными очередями цветных широкоэкранных кадров. Звонкие колокола на Старой площади, рассыпавшие свои звоны по гофрированным крышам, говорили ей о давно минувших веках. Часто она останавливалась, заслушавшись этим чудесным сплавом уму непостижимых звуков или предавшись потоку своих, быстро сменяющихся ощущений.
Но первые дни мгновенных озарений вскоре прошли; буднями стала дорога по улицам, полным народу, открытий становилось все меньше, она растворялась — как того и желала когда-то — среди других людей, принятая ими как своя, поглощенная.
Чужая девочка исчезла.
Теперь ей казались далекими регулярно приходящие письма, написанные почерком таким же корявым, как горы, милые послания, полные опасений, трогательной укоризны, сердечных приветов… В судорожном темпе дня она вначале быстро пробегала их, строчку за строчкой, глазами, воспринимала и тут же забывала, о чем они: перегруженная и утомленная впечатлениями, стала находить для них все больше времени, задумывалась над продиктованными тревогой советами, вживалась в сообщаемые события. Там — вдалеке — был кто-то, кто неустанно про нее думал, и это означало полную защиту и опору. Точку опоры. Она укоряла себя за то, что ее ответы слишком сухи и деловиты, но не могла сосредоточиться для более пространных описаний, а впадать в плаксивый тон она себе не позволяла, зная проницательный глаз матери. Ничего не придумывай, говаривала ее мама, ты у меня глупышка, как соврешь, все сразу видно. Она писала так же, как думала: растущую тоску оставляя в стороне. Она не сокрушалась над тем, что все реже становятся ее приезды в горы… неделя за неделей катились вперед, и всегда находилось какое-нибудь обстоятельство, неожиданное препятствие или общественное дело, которые мешали ей сесть в поезд и поехать назад. Ты теперь на своих хлебах, но помни, что родной дом — это родной дом, и мы тебе всегда рады, — так обычно заканчивала письма мать, уже поставив подпись. Она помнила, вспоминала, но ее время было многомерным, и одним из существенных его измерений было то, в котором существовал Алеш Берг, ее «первое серьезное знакомство», в которое верила она и ее ближайшие подруги.
После первой случайной встречи на каком-то пресном спектакле она виделась с ним каждый вечер, сгорая от нетерпения, если он опаздывал хотя бы на минуту. Чувства Янки воспламенялись быстро, но не гасли с сумерками: она встречалась с Алешем, потому что тосковала по близости, которую утратила, уехав от родителей, и не обрела вновь в потоке новых и непривычных впечатлений. Только с этим юношей, самостоятельным и глубоким, она стала снова открывать для себя город — но уже не в облике, который являет куча сделанных наспех, жадно схватывающих случайное моментальных снимков, а в видах, укрытых от постороннего глаза, будто снятых скрытой камерой. Пестрый клубок беспорядочно петляющих дорожек, коробки, полные людей, рассеченные мостовыми, тротуарами и площадями, — все это стало теперь обретать свое лицо.