Как письмо, что вернулось: адресат неизвестен, —
остановишь свой бег в урочный час.
Улицы полны неизвестных тебе адресатов,
ибо каждый из них еще несет письмо,
которое его нашло.
Как грустно мять пальцами воздух,
когда у кого-то в руках
шелестит исписанная страница.
Нет послания безжалостней того,
что мы напишем себе сами.
С юных лет он чего-то ждал. Жизнь только начиналась, каждый день был как распахнутые настежь двери, он входил в них в ожидании чего-то, что не имело ни формы, ни названия и было подобно награде. Он был убежден, что заслужил эту награду. Счастье. И ждал счастья, которое неожиданно поразит его, ослепит как молния. Без предупреждения, потому что счастья — он был уверен — нельзя предугадать.
Чем старше он становился, тем меньше признавался себе, что верит в счастье. Он стыдился этой веры, но совсем отказаться от нее не мог. Привык бесконечно ждать, после пятидесяти эта привычка ослабела, как слабеет зрение, но все же не настолько, чтобы появилась нужда в очках.
Шестнадцати лет Войта уже блуждал по окрестностям в меланхолическом одиночестве, какое бывает только в шестнадцать, не потому, что нас покинули друзья, а потому, что мы сами решили покинуть их, чтобы добраться до самой сути некоего познания, которое еще слишком робко и потому доступно лишь ищущему одиночке. А разве одиночество не мать ожидания?
Приехав сюда, он с первого же дня в заброшенном дальнем уголке курортного парка почувствовал себя как дома. Он приехал лечиться, но здесь, в этих зарослях, в сплетении веток и листьев, ему было по-домашнему хорошо. Есть такие места. Увидишь — и ты дома, хоть прежде никогда тут не бывал. Жалко, что идет дождь. Вот если бы на эту бегущую через чащобу тропинку светило солнце!
— Не горячо? — спросила курортная сестра.
Войта оторвался от своих мыслей. Он лежал на спине, под ним — пирог из теплого, почти горячего торфа, и сестричка рукой в резиновой перчатке накладывала ему на живот черную горячую торфяную грязь.
— Нет, не горячо, — ответил он. Хотел сказать сестричке что-нибудь приятное, но ничего не придумал. И лишь добавил: — Все в порядке.
Сестричка пошла смывать с перчаток торф, вода плескалась, вытекая из крана, и всхлипывала в умывальнике. За окном тоже плескалась вода. До середины забеленное окно позволяло видеть только верхнюю половину мира. Дождь устремлялся с крыши в засорившийся желоб и хлестал через край. Навес за окном, откуда носили горячий торф, был дырявый, и тускло мерцавшие шнуры воды свисали под ним, развеваясь по ветру.
— Настанет потоп — и всему придет конец, — заметил Войта с надеждой, которая поразила его самого.
— Да? — отозвалась сестричка. То, что говорили пациенты, ее не касалось, она над этим не задумывалась. И обычно на все отвечала вопросом: «Да?»
Настанет потоп — и всему придет конец. Чему конец? Ерунда какая-то! Сейчас он лечится. На курорте. Вот вернется на работу, тогда действительно можно ждать катастрофы. Или чуда? Вдруг его похвалят. Он никогда не знал, что его ждет. Потоп смыл бы и заброшенный уголок курортного парка. Этого уголка было бы жаль. Хотелось его сохранить.
А виной тому один сад, очень похожий на этот уголок. Сад, на который он набрел как-то воскресным днем, когда ему было шестнадцать и когда он любил бродить за городом. Всегда один, без определенной цели. У него была единственная волнующая и полная тайны цель —