Лариса спохватилась, что, придя почти позже всех, не успела переодеться, но, вспомнив, что Лепехов в последнее время не настаивает на ежедневной репетиции в костюмах, махнула рукой. Завтра еще прогон, уже настоящий, генеральный, тогда она и отрепетирует при полном параде. А сегодня – не это главное.
Ей казалось, что она стала машиной. Послушной, умной, идеально верно и правильно отрабатывающей нужные движения, знающей, где ей вступить, какой сделать жест, как взять дыхание.
Она касалась Глеба своим телом, изображала трепет в его объятиях, подставляла губы для поцелуев и… ничего не чувствовала. Это напоминало наркоз, при котором оперируемая часть плоти не чувствует боли, а лишь противно немеет. Лариса дала себе установку победить владевший ею страх перед Глебом, и он умер под натиском воли. Но вместе с ним умерло еще что‑то, ценное и жизненно важное, превратив Ларису из человека в робота.
Так прошли почти четыре часа репетиции с небольшими перерывами. Она спела все, вплоть до каденции, идеально чисто и точно, как, пожалуй, не пела никогда.
Наконец, мертвую Джильду вынесли в мешке, Риголетто пропел над ее телом последнюю, трагическую арию, оркестр взял заключительный аккорд. На сцене наступила тишина.
Лариса оперлась на руку Артема и поднялась, в ожидании глядя на Лепехова. Тот казался мрачным и угрюмым, каким его редко видели певцы.
– Ну что, как? – подал голос Саприненко.
– Скверно, – лаконично ответил Лепехов.
– Почему? – изумился Богданов. – По-моему, солисты пели грандиозно. Особенно Лара. Кажется, она сегодня решила заткнуть за пояс Монсеррат Кабалье. Фантастическая техника.
– Верно, – согласилась Мила.
– На черта мне нужна ее техника! – неожиданно взорвался Лепехов. – Я вас спрашиваю, зачем мне эта говенная техника, если за ней совершенно отсутствует душа! Лара, милая, ты что, нездорова сегодня?
– Здорова, – едва слышно проговорила Лариса, мечтая провалиться сквозь деревянные подмостки.
Лепехов прав, абсолютно прав. Глупо было надеяться, что он не заметит ее состояния, польстившись на безукоризненное звучание вокала. Опера – это не только пение, но еще и театр.
– А по-моему, больна, – отрезал Мишка и сокрушенно взялся за голову. – Ну как же так! На предпоследней репетиции! Что с тобой случилось? Ведь ты играла гениально, пела точно жила! Я нарадоваться не мог, не верил в собственную удачу, хвалил себя за то, как угадал с ролью. И что ты творишь? – Он обвел больными круглыми глазами притихшую труппу и приблизился к сцене. – Я умоляю тебя, завтра так не поступай! Как угодно, но верни то, что было. Иначе у меня случится инфаркт. Или инсульт. Или и то и другое одновременно. Виновата в этом будешь ты. Поняла?
Лариса кивнула. Слова Лепехова не казались ей фарсом или оскорблением. Нет, она знала, что так и будет. Мишка вкладывал в «Оперу-Модерн» всего себя без остатка, и не дать на сцене ожидаемого им результата означало попросту загубить его. Во всяком случае, заболеть от огорчения Лепехов действительно мог. С ним такое иногда случалось.
– Все свободны, – устало объявил режиссер. – Попрошу завтра собраться заранее. Не забывайте, что это главная и последняя генеральная репетиция. На нее приглашено много людей, считайте, что это почти премьера, – едва договорив, он повернулся спиной к сцене, на которой стояли певцы, что выражало крайнюю степень недовольства.
– Ну уж это положим, – тихо пробормотала за спиной Мила, имея, вероятно, в виду, что премьера все же отличается от репетиции, пусть даже и генеральной.
Лариса молча и ни на кого не глядя побрела за кулисы. Ей хотелось дождаться, пока основная часть труппы разойдется, и только потом спуститься в зал. Она боялась, что придется с кем-то обсуждать адресованные ей замечания, давать объяснения по поводу своего самочувствия и настроения. Делать все это она была не в силах.
Лариса остановилась в узком коридорчике, ведущем к лестнице, в подсобное помещение под сценой. Здесь был полумрак, едва уловимо пахло пылью и папье-маше – рядом находилась комната для хранения реквизита.
Так опозориться! Довести до гнева Лепехова, тишайшего Лепехова, всегда тактичного и деликатного по отношению к ней! Но что она, Лариса, могла поделать, если даже приблизиться к Глебу для нее стало сущей мукой после вчерашнего?
Наверное, нужно было прислушаться к внутреннему голосу, советовавшему ей не ездить на репетицию. Как, черт возьми, можно петь партию с человеком, которого подозреваешь в убийстве и шантаже? О какой душе в исполнении может идти речь?
Чьи-то руки мягко обхватили Ларису за талию.
– Ты что удрала? – Это был Глеб. Неизвестно, как ему удалось подкрасться сзади так по-кошачьи неслышно. Он заглянул ей в лицо и ободряюще улыбнулся. – Расстроилась? Брось! По-моему, ты пела отлично, разве что несколько холодновато. Но это с каждым бывает. А Лепехов просто зажрался, вот и придирается. Поработал бы он с нашими примами в Нижнем, они бы ему показали душевное исполнение! Каждая весом в центнер, как пройдется по сцене, пол дрожит.