Это вовсе не значит, что Мане всем подражал
, как с пренебрежением утверждал Дега. Тем не менее он действительно стремился играть по чужим правилам — и при этом хотел выигрывать. Претензии довольно ребяческие, но живопись состоит и в этом тоже (как, впрочем, и литература). Он играл в эту игру с Ренуаром, написав блондинку и брюнетку с обнаженной грудью. Играл с Дега, написав скачки в Лоншане (результат оказался не столь хорош, в частности, потому, что Мане плохо знал лошадей). Играл с Клодом Моне, когда вслед за ним стал писать Аржантёй. Эта его картина у многих вызвала возмущение, потому что Сену он сделал ярко-голубой. Некоторые утверждали, что это недопустимо. Но чем больше Мане подражал другим, тем ярче проявлялась его индивидуальность. Взять хотя бы «Балкон», который отсылает к Гойе. Разница состоит в том, что вместо трех безликих Мах Мане написал в этой сцене Берту Моризо, которая внимательно вглядывается во что-то очень для нее важное и тайное, касающееся ее личной жизни. Так художник, прикрываясь маской, может позволить себе сказать нечто, что без маски и произнести невозможно.Статья Малларме имела целью представить явление Мане и импрессионистов как царственное шествие искусства в момент кризиса («сегодняшнего кризиса»{711}
, о котором автор еще вспомнит в статье «Кризис стиха» и который с тех пор так и не кончился). Но у Малларме слишком острый взгляд, чтобы не заметить общий для импрессионизма как школы недостаток: он превратился в своего рода фабрику, на которой неутомимое безликое сообщество готово было штамповать «легкую продукцию», «тиражируя ее до бесконечности»{712}: цветущие луга, живописные мостики, сельские дороги, калитки, стога сена, вазы с цветами, берега реки и пляжи, пруды и сходни. Короче говоря, все, что можно увидеть «во время прогулки»{713}. Тем не менее у каждого художника имелась своя специализация. Так, никто не умел писать воду лучше Клода Моне. Однако с Сислеем и Писсарро уже было трудно определить, что именно им удавалось лучше всего. «Густая тень летних рощ и зеленая трава»{714} — это Писсарро? А облака — это Сислей? Вполне возможно, но это перестало быть очевидным. Это как если бы Малларме угадал, увидел на век раньше залы аукционов конца двадцатого века, где «легкая продукция» импрессионизма на несколько недель выстраивается длинными рядами, в то время как в интервалах между этими выставками экспонируется все остальное, вплоть до самых незначительных тенденций под общим безликим названием «постимпрессионизм».
Когда живопись переходила некий рубеж достоверности и восприятие ее предполагало неприятное столкновение с собственными устоявшимися представлениями, публика, случалось, впадала в коллективное ослепление, которое, по крайней мере на какое-то время, помогало ей не видеть
. Так, в течение нескольких десятилетий считалось, что Энгр нечувствителен к цвету и не способен использовать его в живописи. Да и сам Энгр, похоже, поддерживал это заблуждение, не упуская случая приуменьшить важность колорита по сравнению с рисунком. Сегодня каждый, кто окажется перед его картиной, в окружении полотен его современников, непременно обратит внимание на эмалевую яркость цвета — идет ли речь о небе, служащем фоном для Фетиды, или о горностаевом боа на руке мадемуазель Ривьер, или о косынке, ниспадающей с плеча мадам Дювосе, или о шелках баронессы Ротшильд. Вот они, цвета, которых раньше никто не замечал и которые как будто стали ярче со временем. Возможно, видеть их публике мешала их непривычность.Еще один случай непонимания, на этот раз замешанный скорее на сексуальных и социальных проблемах, нежели на живописной манере художника: «Олимпия» Мане, выставленная в мае 1865-го в зале «М» Салона. Обнаженной натуры вокруг хватало. В основном это были сцены, связанные с водой, где ню
были забрызганы символической пеной (в 1863-м, например, рождение Венеры было представлено одновременно четырьмя художниками). Но только вокруг куртизанки Мане «народ толпился, как в морге»{715}, по словам одного из хроникеров. Многие смеялись. Зрителей веселил холодный взгляд модели, ее далекое от дородности и не пышущее здоровьем тело. Если бы только смеялись, еще полбеды: Олимпию описывали как самку гориллы; ее левая рука, по мнению критиков, была похожа на жабу, на теле заметны следы разложения, а цвет кожи — как у трупа. Особенно настаивали на одном пункте: Олимпия грязная, ее надо хорошенько вымыть, потому что тело ее окаймлено черной линией. Так писали не только средней руки хроникеры: даже Готье не мог скрыть своей растерянности. Он считал, что эта «хрупкая модель, лежащая на простыне»{716}, не поддается толкованию. Он тоже находил ее грязной. «Оттенок тела грязный, фигура не вылеплена»{717}. Обер подвел итог общему мнению, когда назвал Олимпию бесформенной, непристойной и грязной. И никто не обратил внимания на дивной красоты кашемировую шаль, явную дань гению Энгра, на которой представлены прелести Олимпии.