Мане был потрясен, когда обнаружил, что у Веласкеса фигуры окружены только воздухом. Посмотрев на портрет Пабло, шута из Вальядолида (Мане решил, что это актер), художник написал Фантен-Латуру: «Фон, окружающий человеческую фигуру, одетую в черное и очень живую, исчезает, вокруг нее остается только воздух»{689}
. Не нужно было изображать ни место, ни пространство, ни втискивать в него персонажей — был только серый фон (Главный редактор «Art Monthly Review» Джордж Т. Робинсон твердо и вежливо предложил Малларме написать несколько страниц для его журнала про Мане и импрессионистов: «Поговорите с читателем, как вы говорите [
Малларме внял уговорам и отправил заказчику в высшей степени ясно написанное эссе, которое впоследствии было похоронено в этом малочитаемом журнале и на восемьдесят лет предано забвению. Что касается оригинального французского текста, то по иронии судьбы он вообще пропал. Чтобы понять, что2 Малларме думал об окружавших его художниках, надо восстановить текст по его английской версии, которую сам автор расценивал как «сносную»{693}
. Впрочем, вполне достаточно дать пример этой почти невероятной ясности и способности разъяснять суть.По мнению Малларме, который заявляет, что обращается к читателю, вероятно не знающему даже слова «импрессионисты»{694}
(на улице 1876 год), все началось, когда около 1860-го в забитых картинами Салонах «вспыхнул яркий и неугасимый свет»{695}: появился Курбе. Сразу вслед за ним привлекли к себе внимание картины, «ввергавшие в замешательство любого истинного, вдумчивого критика»{696}, — произведения человека, «упорного в повторении своих приемов и уникального в своем упорстве»{697}: это был Мане. Потом появился «просвещенный любитель»{698}, сумевший понять эти картины еще до того, как они были написаны, и умерший прежде, «чем успел их увидеть»{699}: это был Бодлер, «наш последний великий поэт»{700}. С потрясающей точностью Малларме сумел в нескольких строчках обозначить вершины этого треугольника, дававшего представление обо всей эпохе. Мистеру Робинсону не на что было пожаловаться. А Мане мог бы порадоваться, что он признан в своей самой рискованной и мимолетной ипостаси: как «гений», «исключительный именно тем, что отрицал свою исключительность»{701}.