Как только мы бросили якорь, с берега к нам устремилась с разных сторон живописная флотилия лодочек и каноэ. Они были еще далеко, когда мы услышали монотонный шум весел. Сотни голов осаждают борт, и вся эта пестрая толпа кишит, суетится и разбегается по палубе. Все громко кричат, переговариваются по-английски, по-испански и по-китайски. Пассажиры подзывают знаками лодочников-индейцев. Они спрашивают, сколько с них возьмут за перевоз, спорят, торгуются и в конце концов, подобно рассыпанным зернам четок, валятся на дно лодок, окружающих трап. А там уже ждут с поднятыми веслами. Флотилия рассеивается. Она уже совсем далеко, но все еще видишь, как движутся едва заметные фигуры гребцов, еще слышишь их голоса, которые становятся отчетливее и звучнее среди торжественной тишины этой подогретой солнцем воды. Ни одна голова не повернулась к судну, чтобы последний раз попрощаться. Все движимы только одним желанием — поскорее добраться до берега. Все это — охотники за золотом. Начинает темнеть. В эти сумеречные часы горячее желание, которое возбуждает во мне Нинья Чоле, как бы испытывает себя и очищается, превращаясь в смутное томление любви, высокой и поэтичной. Постепенно вое погружается во тьму. Стенает ветер, светит луна, бирюзовое небо становится черным, и в этой торжественной тьме звезды обретают прозрачность и глубину. Это ночь Америки, ночь поэтов.
Я только что вернулся в каюту; лежа на койке, я раскуривал трубку и, должно быть, думал о Нинье Чоле. Вдруг открывается дверь и глазам моим предстает Юлий Цезарь — молодой мулат, которого мне подарил на Ямайке один португальский авентуреро, впоследствии ставший генералом Доминиканской республики. Юлий Цезарь останавливается в дверях под ламбрекеном:
— Господин! Тут один чернокожий прибыл. Охотится на акул с ножом. Идите, господин, скорее!
Он мгновенно исчезает, как те тюремщики-эфиопы, которые охраняют принцесс в заколдованном замке. Разбираемый любопытством, я иду за ним вслед. И вот я на палубе, освещенной сиянием полной луны. Огромного роста негр; с одежды его струится вода; окруженный пассажирами, он отряхивается, как горилла, и улыбается, показывая ряды белоснежных зубов. В нескольких шагах от него, перегнувшись через правый борт, два матроса тянут раненую акулу. Она бьется над водой у самого борта, но неожиданно снасть обрывается, и акула исчезает в облаке пены.
— Трусы! — бормочет негр, презрительно поджав свои толстые губы.
И он уходит, оставив на палубе следы мокрых босых ног.
— Эй, негр! — зовет его издалека чей-то женский голос.
— Иду, иду! Сию минуту!
На фоне черной двери кают-компании появляется белая женская фигура. Сомнений нет, это она!
Но как я не догадался? Что же ты молчало, сердце, и ничего мне не подсказало? Ах, с каким удовольствием я бы швырнул тебя в наказание ей под ноги, под ее прелестные ножки! Негр возвращается:
— Нинье Чоле что-нибудь угодно?
— Хочу посмотреть, как ты убьешь акулу.
Негр улыбается белозубой улыбкою дикаря и говорит, скандируя слова и не отрывая глаз от волн, посеребренных луной:
— Это невозможно, госпожа. Поймите, они теперь ходят стаями.
— Трусишь?
— А то что же! Ничего нет удивительного… Пусть ваша милость взглянет…
Нинья Чоле не дает ему договорить:
— Сколько тебе предлагают эти сеньоры?
— Двадцать тостонов. Две сотни.
В эту минуту по палубе проходит боцман, отдававший какие-то распоряжения. Он слышит эти слова. И, не обернувшись, не вынув даже изо рта дудку, со всей грубою прямотою морского волка кричит:
— Четыре золотых, и не будь дураком!
Негр, казалось, раздумывал. Он перевесился через борт и несколько мгновений глядел на море, в котором трепетали потускневшие звезды. По поверхности скользили причудливые серебристые рыбы; они оставляли после себя светящуюся полосу и исчезали, словно растворившись в сиянии луны. В той стороне, где на волны ложилась тень от фрегата, темным пятном шевелилась стая акул. Матрос отошел от борта; он все думал. Но он еще раза два возвращался и все глядел на сонные воды, казалось тронутый их жалобным стоном, обращенным к ночной тишине. Он обрезал ногтем сигару и подошел к нам ближе:
— Четыре сотни. Как вы на это смотрите, госпожа?
Нинья Чоле с тем патрицианским презрением, какое богатые креолки испытывают к неграм, величественно обернулась к нему и, гордо обратив на него свой лик индейской царицы, медленно и тягуче, так что слова, казалось, застывали от скуки в уголках рта, прошептала:
— Кончишь ты наконец?
Пухлые губы негра расплылись в улыбку — улыбку каннибала, чувственную и жадную. Потом он сбросил блузу, вытащил из-за пояса нож и, как ньюфаундлендская собака, взяв его в зубы, вспрыгнул на борт.