Сестра Химена вышла, горбясь и торопливо семеня ногами. Глаза аббатисы смотрели на нее со снисходительным сочувствием:
— Бедная сестра Химена, совсем в детство впала.
Потом она села у моего изголовья и скрестила руки. Стемнело, и сквозь мокрые стекла едва можно было различить контуры гор, снежные вершины которых озаряла луна. Издалека доносились звуки горна.
— Солдаты, которые прибыли с вами, — сказала сестра Симона, — натворили тут всяких ужасов. Народ возмущается ими, да и теми молодыми парнями тоже, что вчера явились. Нотариусу Акунье они влепили сто палок за то, что он отказался открыть бочку и пригласить их распить вино. Хотели исколотить донью Росу Педрайес, за то что муж ее был другом Эспартеро,{98} а он уж лет двадцать как умер. Рассказывают, что они лошадей на верхний этаж втащили и там кормить стали, а ячмень насыпали на консоли. Просто ужас!
Снова звонко и радостно зазвучал горн; казалось, что звуки его колышутся в воздухе, как полотнища боевых знамен. Я почувствовал, как во мне пробуждается воинственный дух, деспотический, феодальный, тот благородный атавистический дух, который делал меня человеком другой эпохи, а в этой обрекал на несчастье. О, великолепный герцог Альба! Овеянный славой герцог де Сеса, де Терранова и Сантанхело! Несравненный Эрнан Кортес! Живи я в те времена, я нес бы ваши знамена. Я, как и вы, понимаю, что ужас прекрасен, я люблю царственный пурпур крови, и отданные на разграбление города, и старых жестоких солдат, и тех, кто насилует девушек, сжигает нивы — тех, кто совершает беззакония, прикрываясь законами войны. Поднявшись на подушках, я сказал монахине:
— Сеньора, мои солдаты хранят обычай кастильских улан, обычай прекрасный, как рыцарский роман и священный обряд. Так я и скажу почтенным жителям Вильяреаля Наваррского, если они явятся ко мне со своими жалобами.
В полумраке я заметил, что монахиня утирала слезы. Она взволнованно сказала:
— Господин маркиз, я тоже это говорила… Не такими словами, не умею я говорить так красноречиво, но на том же испанском языке, языке моей родины. Солдаты должны быть солдатами, а война должна быть войной!
В эту минуту другая монахиня — старуха в белой накрахмаленной токе — робко открыла дверь и появилась со свечой в руке, прося разрешения ввести пленных. Несмотря на то, что прошло немало лет, я узнал высокого мужчину: это был тот самый русский князь, который разозлил меня однажды там, в далекой стране солнца. Когда я увидал обоих пленных, мне больше чем когда-либо стало жаль, что я не могу вкусить этого упоительного греха, дара богов и соблазна поэтов. Если бы это было так, моя военная добыча была бы для меня и сладостной местью, ибо спутник великана был красивейшим из эфебов. Вспомнив о своей печальной участи, я покорно вздохнул. Эфеб заговорил со мной по-латыни, и звучавшая в его устах божественная речь напомнила мне о блаженных временах, когда других эфебов, его собратий, императоры умащали благовониями и украшали венками из роз:
— Сеньор, отец мой благодарит вас.
Слово «отец» он произнес так гордо, так звучно, как собратья его произносили имена императоров.
— Да избавит тебя господь от всех несчастий, сын мой, — сказал я растроганно.
Оба пленных поклонились. Глядя им вслед, я вспомнил о девушке с грустными бархатными глазами и горестно вздохнул, пожалев о том, что она не так хороша собою, как этот эфеб.
Всю ночь слышна была далекая стрельба; она то затихала, то возобновлялась снова. На рассвете начали приносить раненых, и мы узнали, что части альфонсистов вторглись в Сан-Форнесио. Солдаты шли перемазанные в грязи, плащи их промокли; в беспорядке спускались они по горным дорогам. Упавшие духом и перепуганные, они говорили, что их предали.
Мне разрешили подняться, и, прижавшись лбом к оконному стеклу, я смотрел на горы, окутанные серой дымкой дождя. Я чувствовал себя совсем слабым, и, когда я стоя взглянул на свою культю, то, должен признаться, мне стало очень грустно. Гордость моя не давала мне покоя, и я страдал, представляя себе, как будут радоваться иные из моих недругов, те, о которых я никогда не стану рассказывать в моих «Записках», ибо не хочу для них бессмертия. Весь день я провел в унынии и тоске, сидя на одной из скамеек у окна. Девушка с грустными бархатными глазами подолгу оставалась со мной. Я вдруг сказал ей:
— Сестра Максимина, а ты знаешь, какой ты для меня живительный бальзам?
Она улыбнулась, исполненная робости, и села на другую скамейку у окна. Я схватил ее за руку и продолжал:
— Сестра Максимина, ты владеешь тремя великими дарами: один — это твои слова, другой — твои улыбки, третий — твои бархатные глаза…
Тихим и немного грустным голосом я стал говорить с ней так, как говорят с девочкой, которую хотят развлечь волшебной сказкой. Она ответила:
— Я вам не верю, но слушать вас мне очень приятно… Вы все умеете сказать так, как никто не умеет!