И, покраснев, она умолкла. Потом стала протирать запотевшие стекла и, глядя в сад, задумалась. В саду царило уныние. Земля под деревьями заросла, как на кладбище, низкой густой травой; капли дождя стекали с голых веток, черных и сухих. По закраине колодца прыгали прелестные маленькие птички, а у глинобитной ограды блеяла овца, дергая веревку, на которой была привязана. По затянутому небу летела стая ворон.
— Сестра Максимина! — повторил я тихо.
Она медленно повернулась ко мне, как больной ребенок, которого не радуют никакие игрушки:
— Что вам угодно, господин маркиз?
В ее бархатных глазах отразилась вся грусть зимней природы.
— Сестра Максимина, — сказал я, — раны моей души открылись, и ты должна утешить меня. Какой из своих трех даров ты отдашь мне?
— Берите, какой захотите.
— Я хочу твои глаза.
И я по-отечески поцеловал ее в глаза. Она вдруг заморгала и, сделавшись серьезной, стала глядеть на свои нежные и хрупкие руки — руки юной принцессы. Я почувствовал, как душа моя наполняется глубокой нежностью, каким-то совсем новым, неизведанным наслаждением. Мне казалось, что минуты моего счастья орошены блаженнейшими слезами.
— Сестра Максимина… — прошептал я.
Не поднимая головы, она ответила голосом смутным и скорбным:
— Говорите, господин маркиз.
— Я хочу сказать, что ты скрываешь от меня свои сокровища. Почему ты не глядишь на меня? Почему ты не говоришь со мной? Почему ты не улыбаешься мне, сестра Максимина?
Она подняла глаза, печальные и томные:
— Я думала о том, что вы слишком много ходите. Вам это не повредит?
Я взял ее за обе руки и притянул к себе:
— Мне это не повредит, если ты подаришь мне одно из твоих сокровищ.
В первый раз я поцеловал ее в губы. Они были холодны. Тут я оставил прежний сентиментальный тон и со всем пылом молодости спросил вдруг:
— А ты могла бы меня полюбить?
Она вздрогнула и ничего не ответила. Я повторил свой вопрос:
— Могла бы ты полюбить меня своей детской душой?
— Да… Я люблю вас! Люблю!
И она вырвалась из моих объятий; переменившись в лице, она дрожала, словно перед ней было привидение. Она убежала, и весь этот день я ее больше не видел.
Долго сидел я на скамейке возле окна. Над вершинами гор, среди причудливо разметавшихся туч, всходила луна. В саду было темно. Весь дом погрузился в праведный сон. Я почувствовал, что к глазам моим подступают слезы. Это была любовь, осеняющая закат нашей жизни глубокой грустью. Как о величайшем счастье, мечтал я о том, чтобы слезы эти осушила девушка с печальными бархатными глазами. Молитвы, которые шепотом читали, собравшись вместе, монахини, доносились до моего слуха, словно эхо этих исполненных смирения блаженных душ, которые ухаживали за страдальцами, как за кустами роз в саду, и любили господа бога. По темному небу плыла одинокая луна, далекая и бледная, словно послушница, убежавшая из своей кельи.
Вылитая сестра Максимина!
После ночи, проведенной в борьбе с бессонницей и грехом, ничто так не очищает душу, как молитва, как месса, которую слушаешь на рассвете. Молитва в эти часы — как утренняя роса: она может охладить адское пекло. Будучи великим грешником, я познал это еще на самой заре своей жизни, и теперь вот все вдруг припомнилось.
«Во имя отца, и сына, и святого духа». Как только зазвенел колокольчик, я поднялся и встал на колени перед алтарем. Весь дрожа в своем военном плаще, я стал ждать начала мессы, которую служил капеллан. У той и другой стены с трудом можно было различить коленопреклоненные фигуры молодых людей, изможденных, кутавшихся в плащи. Головы их были перевязаны. Под сводами раскатами эха отдавался надрывный чахоточный кашель нищего и заглушал читавшуюся шепотом латинскую литургию. Когда месса окончилась, я вышел в патио; плиты блестели, мокрые от дождя. Выздоравливающие солдаты ходили взад и вперед. После перенесенной лихорадки лица их были бледны, глаза ввалились. Озаренные лучами утреннего солнца, они были похожи на привидения. Все это были крестьянские парни, измученные усталостью и стосковавшиеся по родной деревне. Только один из них был ранен на войне. Я подошел и заговорил с ним. Увидав меня, он вытянулся по-военному.
— Что с тобой, паренек? — спросил я.
— Да вот жду, что на улицу выкинут.
— Где тебя ранили?
— В голову.
— Я спрашиваю — в каком сражении?
— Да тут, близ Отаиса, стычка у нас была.
— Каких войск?
— Мы одни были, а против нас из Сьюдад-Родриго две роты.
— А кто это вы?
— Да отряд монаха. Я первый раз в бою.
— А кто этот монах?
— Да из тех, кто в Эстелье был.
— Брат Амвросий?
— Сдается, что да.
— А ты разве его не знаешь?
— Нет, сеньор. Нами командовал Мигелучо. Монах, говорят, ранен.
— А ты не из их отряда?
— Нет, сеньор. Меня и еще троих взяли в плен, когда мы через Омельин переходили.
— И они заставили вас примкнуть к ним?
— Да, сеньор. Они набирали людей.
— А как дрался отряд монаха?
— По мне, так хорошо. Семерых красноштанников сцапали.{99} За холмиком у самой дороги укрылись. Ну и подкараулили. Им и невдомек было, песни распевали…
Паренек умолк. Послышались испуганные женские крики. Они все приближались. До нас донеслись слова: