Ведь наше-то слово, – пишет Цицерон, – должно доходить до ушей толпы, должно пленять и увлекать сердца, должно предлагать такие доказательства, которые взвешиваются не на весах золотых дел мастера, а как бы на рыночном безмене[201]
[quae non aurificis statera, sed populari quadam trutina examinantur].Нет смысла говорить, сколь далек «рыночный безмен» от тонких рассуждений Аристотеля о доказательстве. На самом деле Цицерон не спас, а похоронил аристотелевскую традицию, включая мысль о том, что состоящее из энтимем рациональное ядро составляет самую важную часть риторики. Взгляд на риторику как на технику эмоционального убеждения, в которой анализ доказательств занимает маргинальное место, стал господствующим благодаря огромному авторитету Цицерона[202]
. Косвенным образом этот тезис подтверждается в его знаменитом определении истории из трактата «О законах» («De legibus», I, 1, 5): «opus unum hoc oratorium maxime», «наиболее риторическое из [литературных] занятий». В течение веков эти слова оправдывали существование разрыва между историографией и антикварными исследованиями.Попытку сократить возникший разрыв мог совершить только тот, кто, подобно Валле, вдохновлялся предпосылками, шедшими вразрез с воззрениями Цицерона[203]
. Вопреки заключениям Зольмзена, именно Квинтилиан, а не Цицерон сохранил и, по сути, передал дальше интеллектуальное наследие Аристотеля в сфере риторики. Фундаментальный смысл «Риторики» Аристотеля открылся Валле благодаря чтению «Воспитания оратора» его любимого Квинтилиана[204]. В этом открытии было нечто парадоксальное. Валла никогда не упускал возможности выказать свою враждебность философии Аристотеля. В частности, в предисловии к «Истории деяний Фердинанда, короля Арагонского» («Gesta Ferdinandi regis Aragonum»), созданной в 1444–1446 годах, Валла полемизировал с «некоторыми философами, весьма великими и древними», которые противопоставляли поэтов историкам и утверждали, будто первые более близки к философии, поскольку отвечали на общие вопросы и учили об универсалиях, пользуясь вымышленными примерами; вторые, напротив, ограничивались рассказом о том, что определенные люди в действительности совершили[205]. Отсылка к словам Аристотеля об истории здесь очевидна, вне зависимости от того, читал ли Валла Аристотеля по-гречески или в латинском переводе Вильгельма из Мербеке[206]. Валла возражал, что история была более древним и, следовательно, более почитаемым занятием, нежели поэзия и философия. Хроники предшествовали поэмам: Моисей, евангелисты были историками. История имеет дело со всеобщим в той же или даже в большей степени, чем поэзия.В своих насыщенных смыслом наблюдениях Валла отстаивал сложность труда, которым занимается историк. Писать историю трудно, замечал он, как на то указывают расхождения между людьми, ставшими свидетелями одного и того же события. Дабы установить истину, историку следует проявлять не меньше тщательности и тонкого чутья, чем то требуется правоведу и врачу, и эта двойная аналогия заставляет нас задуматься[207]
. Акцент на фактическом, антикварном измерении историографии, кажется, не противоречит утверждению Валлы в предисловии к «Истории деяний Фердинанда…» о том, что ораторское искусство – это «мать истории»[208]. «Риторика» Аристотеля, воспринятая Валлой через Квинтилиана, позволила ему преодолеть ограничения цицероновской риторики. Знаменательным образом, в 1448 году Валла начал переводить Фукидида – историка, которого Цицерон презирал из‐за темноты слога до такой степени, что приводил его ораторам в качестве отрицательного примера, которого следует избегать (Оратор 9, 30–32).Квинтилиан обратил внимание, что противоречия во внутритекстовой хронологии говорят о подложном характере документа, однако языковые элементы в число подобных противоречий не входили. Напротив, с точки зрения Валлы, слова, подобные «сатрапам», доказывали невозможность предполагаемой датировки «constitutum Constantini». Обращение к лексическим анахронизмам как к инструменту исторического анализа свидетельствуют о решающем изменении, об интеллектуальном событии невиданного масштаба. Подход Валлы прямо ведет нас к Мабильону и Монфокону, эрудитам XVII века из конгрегации мавристов, которых Марк Блок считал людьми, заложившими основу исторического ремесла в современном смысле слова. При всем том Мабильон в своем великом труде «О дипломатике» («De re diplomatica», 1681), принимая за данность тезис о том, что «constitutum Constantini» – это фальшивка, так и не решился открыто назвать имя Лоренцо Валлы[209]
.