Загнанная в угол, она убедила себя, что это всего лишь мода, феномен, сила которого объясняется его мимолетностью.
– Каллас? Это ненадолго! Вот увидите: скоро о ней уже никто не вспомнит…
Склонная к праздности и лени, Карлотта в силу своего темперамента была скорее готова выкинуть проблему из головы, чем хорошенько поразмыслить, и потому, уверенная, что Каллас – не более чем временная помеха, просто перестала думать о ней, тем более что ее собственные любовные дела складывались просто замечательно. От матери и бабушки молодая женщина унаследовала убеждение, что не стоит беспокоиться о мужчинах, ведь в конечном итоге оказывается, что все они ветрены и непостоянны, склонны к перемене мест, особенно если появляется ребенок (своего отца она не видела ни разу в жизни). Поэтому певица вела свободную жизнь, так же легко меняя любовников, как театры по окончании гастролей. Она редко к кому-то привязывалась, ей была чужда сентиментальность пуччиниевских героинь, и мужчин она воспринимала как гурман, смакующий новое блюдо в ресторане. Уход партнера скорее ранил ее самолюбие, чем доставлял любовные страдания. Впрочем, и это длилось недолго.
Когда в Милане ставили «Весталку»[20], она уступила ухаживаниям слонявшегося за кулисами певца Матео Данте. У него был бас-баритон. В постели Карлотта предпочитала обладателей низких голосов, на поверку они были эффективнее теноров: те вели себя как примадонны. Матео Данте? Голос второсортный, зато первоклассный любовник. Поскольку на сцене она играла жрицу, отказавшуюся от брака и давшую обет целомудрия, этот прохвост с ненасытным сексуальным аппетитом саркастически приговаривал: «О моя девственница!» – когда ее губы касались некоторых частей его тела. Гримируясь в своей уборной, Карлотта не раз отмечала, что ее глаза сверкают похотливым блеском – следствие послеобеденных забав с ненасытным вокалистом, – и хихикала, считая, что сексуальные забавы ничуть не противоречат ее трактовке роли Юлии, хранительницы храма.
– Если зрителям нужна девственница, пусть идут к Каллас, – заявила она своему отражению. – Старик Менегини вряд ли способен утомить ее в постели.
И здесь Карлотта никак не могла взять в толк поведение коллеги: когда та, не блистая красотой, довольствовалась этим старикашкой, это еще куда ни шло, но теперь-то она вскружила голову всем!
Как только со Спонтини в «Ла Скала» было покончено, Карлотта вернулась к своему обычному репертуару – Верди и Пуччини. Когда подворачивался контракт, Матео Данте периодически присоединялся к ней, однако уже не столь охотно. Она отдавала себе отчет, что вскоре с ним придется расстаться, и это ее огорчало, ведь такому потрясающему любовнику не так-то просто найти замену.
И вот воскресным утром в Модене, где они провели ночь в отеле, Матео, который должен был уехать на рассвете, чтобы выступить в концерте, выскользнул из номера, не потревожив Карлотту, что с его стороны было особенно предусмотрительно, поскольку накануне она пела Маргариту в «Фаусте» Гуно и последнее трио ее крайне утомило.
Где-то к полудню Карлотта решила приоткрыть веки и увидела, что на перине из гагачьего пуха лежит газета. Она невольно покосилась на разворот, где рядом были помещены две фотографии – Каллас и еще какой-то женщины. К несчастью, Карлотта не сразу узнала себя: на втором снимке она увидела располневшую рыночную торговку с невозмутимым, ничего не выражающим пунцовым лицом: туника, облегавшая намечающийся животик, открывала толстые руки, обвитые лентами. Когда до нее дошло, что это она сама, было слишком поздно: она уже успела все разглядеть. Зато Мария Каллас в дымчатом воздушном платье с рассыпавшимися по плечам бесконечно длинными печальными черными волосами казалась невесомо-прозрачной и стройной.
В сопроводительном тексте автор развивал намеченную сопоставлением снимков тему. Карлотта Берлуми представляет прошлое оперы – это певица с ретроградными взглядами, беспечная канарейка, способная лишь издавать гармоничные рулады, а вот Мария Каллас – та заново творит лирическую трагедию, воплощая неистовых и страстных героинь, отдаваясь пению телом и душой.
Заметка заканчивалась так: «Берлуми символизирует привычный комфорт – домашние тапочки, супчик на плите; это провинциальная звезда, которую вы в полудреме слушаете, устроившись в кресле, удобно положив ноги на кофейный столик».
– Вот ведь стервец!