— Да ты чего в меня вцепилась, как не знаю кто? Ты почему это слушаешь всех? Ты мне сюда, сюда вот загляни! — Он постучал себя по груди. — Или ты думаешь, что мне самому легко все это? Да я, если хочешь знать, спать не могу. Не могу — не вру! Руки наложить хотел — не вру! К старухе ходил, чтобы заговорила, — нет, все равно снится и снится. Ну? Это, думаешь, легко? Это жизнь — мучиться так за одну какую-то минуту?
Лиза, слушая, сидела с опущенной головой.
— А он тоже! Чего он ко мне-то приперся? Я ему кто: сват, брат? У них там шуры-муры всякие, любованье, а я их покрывай? Они, значит, того… свое удовольствие справляют, а я за них потом ответ держи? Ловко! На осине-то кому висеть охота? Я это и тогда, на следствии, сказал. И пусть меня в эти дела не тянут, не мешают… Да если хочешь знать, я по ночам вообще никому не открываю. По мне, хоть кто приезжай!
Зря, зря весь этот разговор. Все зря. Уходить надо было, подниматься и уходить. Лиза обвела взглядом побеленную печь, выглаженные шторки на окнах, половичок, постланный от порога наискосок, — весь неприхотливый, но старательно созданный уют, который она пыталась соблюдать в родительском доме. Напрасно, выходит…
Ее раздумье отец понял по-своему.
— Не хотел я тебе говорить, а скажу теперь, — заявил он, выкладывая свой главный, тщательно приберегаемый козырь. — Это же она, сволочь, она, кикимора страшная, втолочила в землю мать! Она! Вот знай теперь, знай!.. Да как же я на нее после этого смотреть могу? Как? И на всех на них… Мало они мне крови попортили, так еще и ее… Да я их духу не переношу! Духу! А ты еще… — Он задохнулся и со сжатыми кулаками заходил по кухне. Глаза его блестели, однако на этот раз он не стыдился перед дочерью своих скупых, бессильных слез, навернувшихся от какой-то большой, всю жизнь терзающей его обиды. Был ли он искренним в своих слезах, в своих обидах? Лиза не сомневалась в этом — все так и было. Но что она могла сказать ему, чем утешить? А ведь он искал утешения, искал единомышленника. Таскать свою тяжесть в одиночку ему было уже невмоготу. Его нейтралитет повис на нем такою же пожизненной виной, как дезертирство.
Отцу казалось, что его доводы наконец-то дошли до сердца задумавшейся Лизы. И, закрепляя, как он надеялся, свою победу, он решился на новое откровение, самое, как видно, оберегаемое, которое можно без опаски сказать лишь близкому, домашнему человеку.
— Ты вот не знала ничего, не видела, все мимо тебя проскочило. А по рассказам разве можно судить? Ах, Лизавета, Лизавета. Ты только уши развесь — тебе наговорят!.. А ты лучше вот что: их слушать-то слушай, а смекай по-своему. Они сейчас незнамо что городят. — Он оглянулся на окна, на дверь. — А давай-ка, дочь, попробуем представить, что было бы, возьми немцы Москву? Или тот же Сталинград? Ну, представляешь?.. Что тогда делать? Петлю на шею надевать? Только? А по-ихнему, петлю. По-ихнему, не живи тогда, и все! А если я не хочу в петлю? Да и кому охота самому-то в петлю лезть? А? Всякий человек жить хочет, — ведь так?
Он передохнул и прошелся, внимательно проверяя, нет ли под окошками постороннего.
— А немец… что тебе сказать, дочь? Немец, он, конечно, строгий. Он нарушений никаких не уважает. Но жить… жить можно. У него главное, чтобы порядок был. А что до остального… — он доверительно положил ей руку на плечо, — что до остального, дочь, так пускай стращают кого-нибудь другого, кто ничего не видал. А я-то посмотрел их, знаю. Ты вот грамотная теперь, скажи сама: а почему же они, если уж такие изверги, тогда ни кикимору эту, ни ее попа не прикончили? Почему? А ведь она их с десяток уморила — не шутка! А старик этот для них самый вредный был, хоть и тихий! А живут, живые остались. Вот тебе и изверги! Так что — знаешь? — болтать можно всяко… и в газетах тоже, а я-то на себе узнал.
Не снимая с плеча отцовской руки, Лиза поднялась, и отец, насторожившись, сам убрал руку. Он смотрел на взрослую, совсем чужую дочь с нескрываемой тревогой: не сболтнул ли лишнего? А когда Лиза молча повернулась и пошла из дома, он попытался воротить ее, окликнув властно, но негромко, по-семейному, боясь вынести сор из избы:
— Лизавета!.. Ли-за-вета, я кому говорю!.. Лизка, слышишь?.. Вернись лучше, зараза!
Забыл он, что ли, что дочь уже не девочка, играющая с ребятишками на деревенской улице, которую можно позвать, заставить подчиниться одним родительским авторитетным окриком?
Ужин, поздний, невеселый, прошел томительно, в унылых, терпеливых вздохах, в молчаливых переглядываниях. Лишь однажды Володька, легкая душа, не выдержал и ляпнул что-то такое, от чего Константиновна прыснула, закрыла рот рукой и стала сильно дуть в блюдечко с чаем.
Не убирая со стола, пошли стелиться. Лиза быстро настилала на пол все, что подавала ей Агафья Константиновна, — матрац, овчинный полушубок, одеяло в ситцевом цветастом пододеяльнике. Прежде чем бросить в изголовье тощую подушку, Лиза проворно надавала ей тумаков.