Обратимся теперь к Уаттсу и мы очутимся сразу в мире видений, где настоящая жизнь расплывается, а наши представления о благородстве и красоте, которыми мы украшаем жизнь, принимают образ и становятся видимыми. Вся эта галерея картин – одно большое откровение: жизнь, смерть, любовь и человечество теряют свой первоначальный облик; они приобретают более изящества, благородства, красоты, и даже драпировки представляют собой или скрещивающиеся озера гармонии красок или же прекрасные знамена, в роде развивающейся мантии на картине Тициана Бахус, находящейся в «Национальной Галерее». Если бы допустить, что таков мир, то надо было бы допустить, что мы живем небесной жизнью. Это значит потерять все и найти свою собственную душу. Пока мы не дойдем до того, чтобы понять насколько это плохая сделка, мы не можем сомневаться в искусстве Уаттса, конечно, предполагая заранее, что наше зрение достаточно изощрено, чтобы понимать линии и язык красок.
Кто желает подражать моему идиотскому геройству в области критики, – при случае, описанном мною в связи с господином Шильдсом, – тот не может сделать ничего лучшего, как критиковать каждого художника заранее предполагая, что искусство другого является настоящим искусством. Это приведет кратчайшим путем к тому заключению, что или большая картина Уаттса, изображающая кучера с лошадьми, является единственно крупным произведением, какое он когда-либо создал, или же, что в картинах Мэдокса Брауна нет ничего вечного, кроме различных украшений, мебели, нескольких удачных эффектов освещенного воздуха и технических фокусов и его комбинации портретного стиля Гольбейна, Антонио Мороса и Рембрандта в фантастическом портрете Шекспира. В данном случае я желаю моим читателям дать понять, что такое заключение не является доказательством ничтожности Уаттса или Мэдокса Брауна, а есть лишь reductio ab absurdum собственного критического метода.
Но я слышу вопрос: какое отношение все это имеет к драме, о которой вы желали говорить? Милый читатель, если бы все это не имело даже никакого отношения к драме, этот вопрос был бы ничтожной наградой за тот труд, что я трачу на облагораживание твоего духа. Но оставим это! Тебе никогда не бросалось в глаза то сходство между знакомыми нам приступами вражды к Ибсену и теми насмешками, презрением, ужасным отвращением и непобедимым ложным толкованием, которые вызвал Мэдокс Браун? Не думаешь ли ты, что тоже самое действие и та же самая причина заставили Ибсена избрать темой для своих произведений не юность, красоту, нравственность, благородный образ жизни и приличия такими, как они понимаются господином Смитом из Брикстона и Безвотера, а настоящую жизнь, так же мало принимая во внимание мечты и кичливость бедного Смита, как мало обращает внимания на его блестящий цилиндр погода, когда он выходит из дома без дождевого зонта? Разве ты забыл, что Ибсен был раньше также идеалистом, как Уаттс, и что ты можешь спокойно читать в Новой Галерее его «Борьбу за престол» или «Бранда», или «Царя и галилеянина» так же, как ты можешь повесить в Галерее Королевской Академии картины Мэдокса Брауна «Паризина» или «Смерть Гарольда»? Или же не слыхал ты, как идеалисты, презирающие реалистические драмы Ибсена, заявляют, что его идеалистические произведения прекрасны, и что человек, создавший образ прекрасной Сольвейг, никогда не мог бы спуститься до Гедды Габлер, если бы он сохранил свои духовные силы?