Сейчас я понимаю, что это и есть Личность. И если при жизни я любил его за обаяние, за жест, за точность слова и чуткость к малейшим колебаниям интонации, фальши, фарисейству, за верность в дружбе и детскость души, то сейчас я всё более приникаю сердцем к его примеру. И когда я думаю о своей запутанной, непонятной порою даже мне самому и не очень счастливой жизни, то вспоминаю его, слышу его голос и вижу его спокойно-насмешливое лицо, и мне становится легче, я нахожу опору и оправдание. Не тому, в чём я виноват перед миром, а тому, что называю внутренней жизнью. Ведь прожил же он её честно и мужественно, и я вспоминаю его с благодарностью.
Он никогда не выступал на митингах и собраниях. Не из принципиальных соображений — от внутреннего равнодушия. Искренне недоумевал, даже огорчался, когда кто-нибудь из «общественников, знаменосцев, радетелей укорял его в том, что он «отошёл от борьбы, не поднимает знамя»... и т.д. Он не «боролся», нет. Он писал чистые, неподдельные стихи о Родине, матери, любимой женщине. И этого ему хватало. Это был его фронт борьбы. Истинный поэт самодостаточен. Ему не нужны костыли, котурны. Он со звёздами говорит, с лугами. А уж «борцов» было в его время, как и сейчас, — ряды, колонны. «Кто с отзывчивым талантом мчит на твой простор / Так, как будто эмигрантом был он до сих пор».
Он понимал, что он, с его неумением торговать своей душою, примыкать к стае, даже под флагом защиты Отечества, «раскручивать», рекламировать себя, обречён на тяжелейшее существование. Отсюда шла подчёркнутая независимость поведения, щеголеватость одежды, вольная повадка свободного человека. Отсюда и изнурительная, в последние годы всё более поглощавшая его работа над переводами (он любил свою дочь, дорожил преданной, горячо переживавшей за него женою, он не мог не думать об их благополучии, но и не мог ради дешёвого достатка ловчить, стаскивать с общего стола кусок побольше: всё равно дача ли это, заграница или приносящий доходы пост ответственного работника). С годами я понял, что и необъяснимые порою выходки Пушкина, и эпатаж Есенина, и добровольное заточение Рубцова в деревне были следствием одного и того же явления в жизни русского общества — равнодушия к судьбе боготворимых им поэтов, их житейская неустроенность и, в конечном счёте, нужда, бездомность, надлом. Передреев был одним из них. После смерти на его сберегательной книжке не осталось и рубля. Можно себе представить, как рвалось его сердце при одной только мысли, что самые дорогие ему, родные люди, оставшись без него, окажутся незащищёнными от жестокости жизни.
Отсюда и его уничтожающая интонация в разговоре с ловко устроившимися посредственностями, и сарказм, и мрачное остроумие. Всё это было. Как и трогательное внимание к друзьям, праздничная весёлость и доверчивость — с близкими по духу людьми. Он и в жизни (а не только в стихах) был поэтом.
В Новгороде, по приезде Передреева в гости, я потащил его на химкомбинат, который мы тогда там монтировали.
Я с радостным подъёмом показывал Анатолию стройку, весь этот парад колонн и эстакад, башен и градирен, как вдруг увидел, что лицо его побледнело, изменилось болезненно. «Что с тобою?» — с тревогой спросил я. «Ничего, — ответил он. — Уедем отсюда».
Тогда я ничего не понял. Сейчас понимаю: металл и бетон стройки были для него неживыми. Как, впрочем, и для большинства настоящих поэтов.
У Станислава Куняева есть великолепное стихотворение о своей и Анатолия молодости. Речь в нём идёт о том, как два поэта, встретившись в «звёздный» час эпохи, — пуска Братской ГЭС — засиделись и забыли о самом грандиозном событии дня:
Чувство внутренней свободы, независимости поэта (не то, что политической, упаси Боже, не до неё), юношеской раскованности и жизни по сердцу было внезапно прочувствовано Куняевым — человеком логики и железной последовательности. Может быть, именно потому, что он говорил о Передрееве, о днях своей вольной, незапрограммированной молодости...
— «Но молод мой высокий друг, — пишет, как бы забывая о себе, и тут же с щемящей грустью вспоминает: — И я самозабвенно молод».
Влияние Передреева было всегда ощутимо ещё и потому, что у него нет больных стихов. Классичность, вкус, чувство меры — неотъемлемые составляющие его поэзии. На сравнительно малом пространстве он сумел сказать многое. Обратите внимание на тематическую широту его стихотворений: «Гуинплен» и «Лебедь у дороги», цирк и работа на стройке, кондуктор и Мишка Мурашкин, посвящения друзьям и классикам, космос и природа — весь этот сложный и разнообразный мир отражён ёмко и естественно, без видимого усилия. Как и Рубцов, он жил только поэзией и для поэзии. Другого пути Мастеру не дано.