Времени не оставалось копаться в себе, он себя оборвал. Ему представлялось, что он страшно давно торчит перед запретной конторкой, зачарованный этим чуть на вид не испорченным, упорно испещряемым, наполовину испещрённым листом. Пушкин должен был вот-вот возвратиться от домашних хлопот в кабинет. Он страшился, что будет застигнут врасплох, однако любопытство разгорелось посильней опасений, он переложил в левую руку толстую книгу, пропустил несколько совершенно неразборчивых слов и с наслаждением дочитал:
«Жизнь его могла быть очень приятна, но он имел несчастье писать и печатать стихи. В журналах звали его поэтом, а в лакейских сочинителем...»
Боже мой, какая чрезвычайная быстрота описания, какое необыкновенное искусство немногими чертами означить предмет весь целиком! Какое богатство, какая сила и гибкость русского языка!
Он отскочил, всунув книгу на прежнее место, несколько посдвинув рядом стоявшие внутрь, чуть не к самой стене, и в кресле своём очутился в мгновение ока, не поправив корешков в ровный ряд: ничего, авось не приметит, авось пронесёт, сойдёт эта шалость с рук.
Он сел поудобней и как ни в чём не бывало стал озираться вокруг. Ему попадали на глаза портреты над рабочим столом, гнутая сабля на голой стене, может быть, подарок мирного чеченца, тяжёлый ларец, простые плетёные стулья, ничего замысловатого, затейливого, роскошного, как обожает обставляться золотая посредственность, — напротив, во всём безыскусственность и простота, одни сплошные ряды книг вдоль стен, кирпичи, из которых Пушкин, подобно одарённому архитектору, неустанно созидал свой оригинальный замечательный внутренний мир.
Ничто не отвлекало его. Он сосредоточенно размышлял над новым замыслом Пушкина. В одной фразе: «Жизнь его могла быть очень приятна...» — ему чудилась грандиозная драма, и загадочный смысл этой драмы ужасно волновал его.
Неужто сам угадал? Никому не пришло ещё в голову описать ту страшную, немыслимую, неодолимую муку поэта, которую нередко тот навлекает сам на себя, и свершить этот подвиг изготовился Пушкин, разумеется, изрядно поизведавший на себе, как часто чуждо-двойная жизнь выпадает на долю поэта: одна, легковесная, внешняя, протекает в самой обыденной обстановке реальной действительности, другой, значительной, плодотворной и истинной, живёт по собственной воле душа. Эта истинная жизнь быть прозаичной не может. Она вся целиком отравлена сочинительством, то есть неумолимым стремлением к высшему пониманию жизни. Какова же ей презренная проза реальной действительности? Пушкину ли не знать этой ощутительной муки? Пушкину, который без разбору знакомился, сближался легко, жил рассеянно напоказ, танцевал, волочился, крупно играл, пировал и так не любил, когда заставали его над бумагой, с пером?
Видать, и без его непрошеного внушенья заглянул-таки поглубже в себя и увидел всё с той же изумительной ясностью, с какой видел жизнь бродяги-цыгана или задумчивые вершины Кавказа, а он с чем приплёлся, что притащил, во что проникнул с подобной же потрясающей силой? Какая грандиозная мысль завертелась и запросилась у него под перо?
Никакой мысли не завертелось у него в пустой голове, и начаты были одни пустяки.
Себя с Пушкиным ему ли равнять?
Самая мысль о возможности сравнения с Пушкиным представлялась невероятной, хотя соблазнительной, если правду сказать, соблазнительной весьма и весьма. Признаться, давно уж он страстно, однако под страшным секретом, порывался подняться и вырасти вровень. Да что, если всю правду сказать, так он не останавливался даже на этом! Втихомолку грезилось ему, что он как ни гни, а способен куда как на большее, то есть прямо способен на грандиозно большое, ему бы вот только усилиться, развернуться вовсю. Однако сколько надо прежде учиться, сколько прежде познать, то есть познать и всю нашу вкривь и вкось бредущую русскую жизнь, и всего человека как он есть на земле, начиная, естественно, изучение человека с себя самого!
Так в нём и теснились бессилие, зависть и упрямая вера в себя, но делалось мало, постыдно, надо наконец приниматься за впечатляющий, всеобъемлющий, истинный труд!
Пушкин встал на пороге, звонко смеясь:
— Ну, будут тебе твои булочки!
Растерянно глядя на Пушкина, он невольно выдавил из себя:
— Какие же булочки... сколько хлопот... вы же случились за делом...
Пушкин стремительным взглядом скользнул по верху конторки, с отчаянием в лице и в разом потемневших глазах шагнул было порывисто к ней, покраснел до самых ушей, но передумал, махнул залихватски рукой и закатился новым, серебристозаливистым смехом:
— Не от тебя же прятаться, Гоголь!
От этих слов ему вдруг сделалось жарко. Он невольно признался, сбиваясь, точно теряя слова:
— Простите, я хотел и пришёл...
Вскинув голову, дёрнув на шее кое-как повязанный галстук, Пушкин засмеялся звончей, и кольца русых волос его мелко дрожали на небольшой голове: