Шумский[50]
был, точно, хорош и много лучше всех прочих актёров, которых доводилось видеть ему, передавал эту трудную роль. Наконец актёры довели пьесу до сцены, в которой Иван Александрович в самозабвении завирается перед огорошенными чиновниками, и Шумский, взяв неверный тон, вдруг сник и померк, передавая монолог слишком вяло, тихо, с неуместными к обстоятельствам остановками, тогда как автор представил в этот момент человека, который плетёт небылицы с истинным увлечением, с жаром, который не соображает и сам, каким это образом слова вылетают у него изо рта, который в ту минуту, как лжёт безоглядно, сам не знает, что лжёт, а просто повествует о том, что постоянно грезится ему в каком-то очаровательном сне, чего желал бы тотчас достигнуть без труда и хлопот, и повествует так, точно эти завиральные грёзы уже воплотились в действительность.Не столько впав в возмущение, сколько страдая всей душой за неловкость, допущенную даровитым актёром, он всё громче шептал:
— Это живчик, он должен всё делать живо, скоро, не рассуждая, почти бессознательно, ни одной минуты не думая, что из этого выйдет, как это кончится и как его действия и слова приняты будут другими.
Многие в креслах начали его примечать, и лорнеты с живостью стали обращаться на него. Такое внимание публики ему было слишком досадно, могли бы последовать вызовы, только этого недоставало ему, и он выскользнул из ложи так ловко, что не приметил никто, одна лёгкая тень пронеслась коридором в фойе.
Однако весть о его посещении уже прокричалась в Москве. Он не подумал об этой способности старой столицы, когда пустился в театр, и надо было приготовляться к вопросам о том, как и что он нашёл и отчего убежал и непременно ещё что-нибудь, обыкновенная московская пошлость, и тотчас споткнулся на половине страницы разбежавшийся труд. Он то садился за стол и перебирал без мысли и толку раскиданные в беспорядке клочки, на которые вписывались слова и даже целые фразы для новых поправок, прежде чем внести эти поправки в тетрадь, то перечитывал любимейшие места из Евангелия, искал и находил неувядаемую мудрость веков, надеясь на то, что от этой мудрости его мысль загорится и он подвинется бодро вперёд, однако и это вернейшее средство помогаю плохо, всё, что ни открывал он, оказывалось слишком знакомо, а жаждущий ум просил новизны, и он перелистывал священную книгу в сердцах, сам на себя за это сердясь.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Михайло Семёнович, в свою очередь, широко и крепко обнял его, прижимаясь к сухой возбуждённой щеке своей зыбкой прохладной щекой, и трижды сочно расцеловал своим тонким дружеским ртом, ловко заглядывая через плечо, надеясь, должно быть, что этой хохлацкой хитрости он не приметит, однако неподдельность этих тёплых объятий и поцелуев в один миг размягчила его, он никак не мог рассердиться, а Щепкин, выпустив его наконец, встряхнув огромной своей головой, мягким, весёлым, по-актёрски чрезвычайно отчётливым голосом громко спросил, что он делает тут, но не выдержал тона невинности и тотчас спросил напрямик:
— К чему эти книги читать? Пора бы вам знать, что значится в них, да и баста!
На Щепкине был весь в жирных пятнах просторный сюртук, волной облегавший отвислый живот, плешивый лоб казался огромным и мудрым, светло-русые волосы опускались с затылка на самую шею и крупно вились на концах, в серых с поволокой глазах светились живость и ум.
Залюбовавшись невольно, ставший беспечным от радости видеть друга, он ответил открыто и громко:
— Знаю очень хорошо, давно знаю, да вот обращаюсь к ним вновь, душа моя нуждается в сильных толчках.
Щепкин придвинулся, поталкивая огромным своим животом, энергично взмахивая пухлой рукой, с живостью действуя выразительными губами:
— Это всё верно, я же не спорю, однако для души мыслящей может служить толчком всё, что ни рассеяно по природе: и цветок, и пылинка, и небо, и вся наша земля.
Он нахмурился, не в силах ни согласиться, ни возразить:
— Природа гласит нам о жизни земной, Евангелие учит готовиться к смерти.
Щепкин только руками развёл:
— Помилуй, что ж готовиться к ней, все помрём, один поранее, другой попоздней, всех позже подлецы, негодяи и жулики, притом, заметь себе, последними те, кто при деньгах и в чинах.
Он вздрогнул и серьёзно сказал:
— Стало быть, нам с вами давно уж пора.
Щепкин загоготал широко, но что-то печальное вдруг пролегло на дне глаз: