Он собирал волосы со лба и висков, однако волосы вновь рассыпались. Он видел перед собой ещё одного человека, пережившего ужас безумия и способного об этом ужасе вспоминать. Озлобленность этого человека до того становилась понятной, что его собственная злость в ту же минуту прошла, лишь душа продолжала скорбеть: люди, люди, доколе же...
На руке Тургенева, стиснувшей крепко колено, побелели суставы:
— Когда стали возводить баррикады, я перешёл через Сену и долго ходил между повстанцами в блузах.
Он встрепенулся от неожиданности. Показалось невероятным, чтобы русский писатель, застенчивый, добрый, с мягким женственным ртом, которого всего час назад он почёл своим долгом подбодрить и который явным образом напускал на себя суровость перед ним, как мальчишка, поставленный перед грозные очи учителя, чтобы этот русский писатель по своей доброй воле как ни в чём не бывало разгуливал в толпе вооружённых бунтовщиков. У него против воли сорвалось с языка:
— Для чего вы попали туда?
Тургенев пожал большими плечами:
— Не знаю. Скорей всего потому, что трудно было усидеть дома. Там свершалась история, захотелось увидеть людей, дерзнувших бросить вызов истории, захотелось понять самому, до какой степени справедлива мысль барельефа. Я зашёл в один кабачок, чтобы послушать их разговоры, и понял, что они дрались за несбыточные мечты, многие не надеялись на успех, а были намерены умереть, потому что жить стало нечем. Все они жаловались на то, что их обманули. Один я в их толпе не был в блузе. Искоса поглядывали они на меня, предполагая, должно быть, лазутчика. Один подошёл ко мне со стаканом в руке и предложил выпить за демократическую и социальную республику. И что бы вы думали?
Он слушал с невольным, возрастающим интересом, содрогаясь от ужаса, тогда как глаза Тургенева вдруг потеплели.
— Другой остановил этого блузника. «Не неволь гражданина, — сказал он, — может быть, у него другой взгляд на вещи...»
Он с радостью подхватил:
— Вот видите! Его благоразумие спасло вас, может быть, от расправы!
Лоб Тургенева прорезала глубокая складка.
— Да, вы угадали, в сущности, всё это были добрые, честные, наивные люди. Они занимали половину Парижа и не разграбили ни одного дома, а между тем в их власти были колледжи, то есть дети аристократов, которые с ними обошлись так жестоко, а они не только не тронули их, но самые эти дома окружили охраной.
Лицо Тургенева вдруг постарело, от презрительной сухости голос зазвучал ещё глуше:
— А где были те, кто знал, за что именно должны были сражаться эти несчастные люди? Где были эти мыслящие пролетарии, как они сами величают себя? Где были эти честные, благородные, иссохшие от братской любви, поминутно вздыхавшие о свободе и равенстве? — Губы Тургенева раздвинулись с беспощадным сарказмом: — Они молчали и прятались в тот решающий день. — Голос Тургенева раздавался презрительно и брезгливо: — Ни одного из них не нашлось в толпе возмутившихся блузников. Честности-то им доставало, хоть отбавляй. Они были добрыми, они не продавались, не лгали, взяток не брали, не обирали без зазрения совести бедный народ. У них всего лишь не было мужества, ваша хвалёная кротость их одолела, и они бросили блузников на растерзанье национальным гвардейцам.
Он сжимался. Он чувствовал себя оскорблённым. Ему представлялось, что незаслуженными упрёками этот молодой человек, по своей доброй воле спускавшийся в ад, гремел именно против него. Он и не соглашался и не находил, что и как возразить, между тем как Тургенев вскинул львиную голову, и стало видно, как повлажнели глаза и вокруг рта обозначилась скорбная складка.
— Случилась кровавая бойня. Четыре дня без перерыва грохотали орудия. Четыре дня сквозь опустевшие улицы скакали разгорячённые, в пыли и крови ординарцы. На пятый день всё было кончено. Улицы были разрыты и залиты кровью. Дома побиты насквозь, точно кружево. Повсюду трофеи из блуз, фуражек и киверов, измазанных кровью. Часть пленников заточили в погребах Тюильри. От ран и духоты среди них распространилась зараза. Пленники громко проклинали своих победителей. Их расстреливали, просовывая дула ружей сквозь решётки низеньких окон. Женщин валили ударом приклада, точно коров, и стреляли в упор, чтобы в своих не попасть. Так убили они тысяч тридцать, может быть, больше, никто не считал. Вот истинная драма нашего времени. — Казалось, голос Тургенева задрожал, переполненный невыплаканными потоками слёз: — Вы толкуете о воспитании духа, когда речь идёт о хлебе насущном, когда торжествует сила оружия, когда одни погрязли в невежестве, а другие не имеют и капли мужества, чтобы взяться за дело и прийти на помощь несчастным. — И с вспышкой звериной злобы закончил рассказ: — После такого события уже нельзя продолжать «Записок охотника».
И ушёл весь в себя, показав с деликатным упрямством, что не желает ни возражений, ни споров о том, что сказал.
Они долго молчали, погруженные каждый в своё.
Наконец Щепкин отодвинулся от окна и громко заговорил, тоже запустив своё: