Когда-то Наталия Рязанцева, первая жена Шпаликова, по которой он не переставал тосковать, которую периодически пытался вернуть, хотя оба они уже были в следующих браках, сказала: «Никакой оттепели не было, оттепель придумал Шпаликов».
Оттепель, конечно, была, но она была маневром верхов, попыткой Хрущева в какой-то момент перевести все стрелки на Сталина. Но при всех пороках Хрущева атмосфера в стране, по крайней мере до 1966 года (хватило ее еще на два послехрущевских года), была не смертельная, пристойная, может, лучшая за советскую историю. Тем не менее вся оттепель Хрущева – это именно маневр. А вот ощущение оттепели придумал Шпаликов. Это самоощущение трагического счастья, внутреннего оксюморона. Ощущение неуверенности, зыбкости, восторга и при этом какого-то разительного непонимания причины этого чувства.
Виктор Пелевин когда-то очень точно заметил, что счастье не зависит ни от ума, ни от денег. А зависит оно от сложного сочетания музыки и погоды. Эта блестящая формула обронена им в одном из интервью:
Я вчера был счастлив, ехал в такси, была солнечная осень, пела что-то Земфира. И все это вместе, хотя и осень, и Земфира сами по себе совершенно обыкновенные, сложилось в какое-то ощущение. Острое до боли. Наверное, оно и бывает таким болевым обычно.
Так вот, Шпаликов – это ощущение острого, непонятного счастья, которое всегда оттенено трагическим непониманием, какой-то неполнотой, недостатком ясности, это почти алкогольное ощущение счастья: сначала эйфория, потом бесконечная растроганность, сентиментальность, чувство любви и жалости, затем озлобленность, раздражение, странные видения и, наконец, похмелье, страшная трезвость. Более страшная, чем обычная трезвость. Об этом Михаил Ефремов как-то сказал мне: «Пьем мы для похмелья, потому что в похмелье мы трезвее, чем обычные люди. Мы падаем в такую бездну отчаяния, которой нормальному человеку, не пьющему, никогда не представить».
Я не буду детально вдаваться в биографию Шпаликова. Отец его, по одним сведениям, погиб в 1944 году, по другим – пропал без вести в 1945-м. Скорее всего, пропал без вести, судя по тому трагизму и той незавершенности, с какими Шпаликов всегда вспоминает об отце. Учился он сначала в суворовском училище в Киеве, потом в высшем командном училище в Москве. Как из военного училища вышла такая хрупкая, эфемерная вещь, как сознание Шпаликова, совершенно непостижимо.
Чудо его спасло. В командном училище он во время учений повредил мениск, был комиссован и поступил на сценарный факультет ВГИКа, потому что к тому времени сочинял стихи, повести, песни. Но военная дисциплина в творчестве Шпаликова все же присутствует. Он – один из самых милитаризованных авторов в советской прозе, как и Гайдар. Шпаликов – такая своеобразная реинкарнация Гайдара: хороший, несчастный, сильный человек с военной жилкой, который пережил свое дело, пережил свою армию, пережил свой романтический период.
Для Гайдара 1930-е годы были ужасом послереволюционным и антиреволюционным. А для Шпаликова вся реальность – военная. Он и в армию-то пошел потому, что, как видно в его сценарии «Я родом из детства» (1966), для него до сих пор война – это символ правды, а человек, прошедший войну, – освободитель, спаситель, почти святой. Для него вырождение Советского Союза – мучительная личная тема.
Шпаликов – очень советский, и счастье его очень советское. Самоощущение его – это именно самоощущение фронтовика, который комиссован, как Гайдар. Вот это сложное гайдаровское сочетание сугубого пацифизма и, как называл это Борис Натанович Стругацкий, радостного инфантильного советского милитаризма порождает совершенно особую его интонацию – интонацию постоянной неловкости. Потому что военному человеку неуютно в штатских обстоятельствах.
Мучительная тоска по армии у Шпаликова была всегда. Не случайно главный герой «Заставы Ильича» говорит: «Вот прошло три месяца после армии. А что я сделал, что я понял? В армии все было понятно – смирно, вольно. А здесь надо решать самому». И это самоощущение человека, которому не по себе на гражданке, у Шпаликова было довольно долго. Ранние его вещи – совершенно гайдаровские, такие советские сказки, как его детская пьеса «Гражданин Фиолетовой республики» (1956).
У нас насаждается довольно странный образ Шпаликова – образ сильно пьющего романтика, недисциплинированного, вечно пропадающего со съемок, совершенно неуловимого, противопоставленного кинематографической дисциплине.
Это совершенно не так.