— Не знаю, — произнес он, — я никакого квартального не видел. Оказался в этом здании случайно, доктор тут у меня знакомый, вспомнил про твое письмо, кстати довольно дурацкое, и поинтересовался — не доставляла ли к ним скорая субчика твоей наружности. В моргах-то тебя не нашли…
Жмакин слушал, моргая, больше всего он боялся, что проснется Агамирзян и услышит что-нибудь уничтожающее жмакинское достоинство. Но Агармизян спал крепко, хотя и стонал порою и даже всхлипывал во сне.
— Кто такой? — спросил про него Лапшин.
— Замечательный человек, — с гордостью ответил Жмакин: ему вдруг показалось, что здешнее больничное соседство с Агамирзяном хоть немножко повысит Жмакина в глазах Лапшина. — Поискать, гражданин начальник, таких ребят. Я толком не знаю, но он испытатель какой-то, обжегся сильно, ногу ему будут резать. Верно говорят — кому какая судьба на роду написана. Вот — герой человек. А я?
— Что ты?
— А я, гражданин начальник, конченый человек.
— Дурак ты — это верно, — спокойно согласился Лапшин, — но почему конченый человек? Вот, например, как ты волка порезал в тайге или в тундре…
— Вы ж откуда знаете? — приподнимаясь на локте, спросил Жмакин. — Вы ж…
— Девушка одна сказала, — не торопясь, своим низким голосом ответил Лапшин. — Приходила она ко мне, думала, что ты действительно покончил с собой, плакала очень…
Жмакин сжался, засопел.
— Я не нарочно, — сказал он быстро, — я пугать никого не собирался, я верно думал эту лавочку кончать, да сорвалось дело.
— «Дело»! — передразнил Лапшин.
Он потрогал папиросы на тумбочке, ему, наверное, очень захотелось курить.
— Вы в рукав, — посоветовал Жмакин, — аккуратненько. Да и чего вам бояться, никто не зайдет теперь.
— Думаешь?
Вдвоем они жадно покурили. Лапшин думал какую-то свою невеселую думу, а Жмакину хотелось спросить про Клавдию, но он не смел. Было что-то в молчании Лапшина такое, что нарушать не следовало. Но все-таки Алексей решился и спросил:
— Кто-либо из родственников здесь у вас лежит?
— Нет. Лежит Толя Грибков.
— Сотрудник ваш?
На мгновение лицо Лапшина странно скривилось, он отвернулся, помолчал и глухо ответил:
— Быть бы Толе Грибкову золотым работником, да вот сволочь из вашей братии убила его. Сколько промучается — неизвестно, а помрет непременно. Вот над тобою и лежит, этажом выше.
— Кто же его? — шепотом спросил Жмакин.
— Корнюха, — тяжело, словно выругался, назвал Лапшин и сжал на колене кулак. — Корнюха.
— И не взяли его? Ушел?
— А тебе-то что? — с горечью спросил Лапшин. — Тебе-то больше всех болит. Какое тебе, Жмакин, дело до всех наших ребят? Чужой ты нам и всей нашей жизни чужой, паразит ты, Жмакин, посторонний человек. Понял?
Нечаянно сорвалось у него это грибковское слово — «посторонний», и вдруг перед глазами его опять предстало лицо Толи, такое, каким видел он его совсем недавно, серое, не мальчишеское, лицо человека, которого нельзя никакими силами вытащить оттуда, куда он уже двинулся. И страшная, лютая тоска опять, как давеча, стиснула сердце Лапшина, он даже не кивнул Жмакину, поднялся и пошел к двери.
«Посторонний! — с внезапным ужасом, не замечая ухода Лапшина, думал Алексей. — Посторонний. Я им всем — посторонний! И тому летчику, у которого взял чемодан в вагоне, и Хмелянскому, которого ударил, и этому Агамирзяну. Посторонний — и ничего больше…»
Парнишка ты не молодой!
Едва Иван Михайлович зашел к себе в кабинет, чтобы на вечернем досуге ознакомиться с новостями прошедшего дня, как зазвонил телефон, и в трубке Лапшин, робея, узнал голос Балашовой. Несвязно и беспокойно она спрашивала, куда делся Ханин, что у него случилось и почему он так «неряшливо» с ней разговаривал. Не понимая, о чем, собственно, идет речь, Лапшин ответил, что лично у Ханина ничего особенного не случилось, что он в больнице у одного их общего знакомого и что будет там, наверное, еще долго.
— А кто этот… знакомый? — тревожно спросила Балашова.
— Анатолий Грибков.
— Может быть, я могу чем-либо помочь?
— Вряд ли.
Они помолчали. Потом Балашова неожиданно предложила:
— Приезжайте ко мне, Иван Михайлович, чай пить.
И он поехал. Поехал, боясь того, что едет, поехал, стесняясь сам себя и ругая себя на чем свет стоит, поехал, по дороге выдумывая тему разговора и сердясь на того «гармонического», все умеющего человека, о котором недавно читал в каком-то полутолстом журнале. «Гармонический» и работал посвистывая, и отдыхал раздумывая, все давалось ему с легкостью, хотя и не без преодоления трудностей, и спортсменом он был недурным, и в музыке разбирался, и на диспуте о литературе говорил так, что все присяжные литераторы только ахали и переглядывались.
«А я — однобокий», — словно курсивом из той же статьи подумал Лапшин и засвистал тихонько: