— Наш постановщик, — совсем о другом рассказывала Катерина Васильевна, — вы знаете, Иван Михайлович, он просто из ума выжил. Вчера на мою просьбу объяснить мне подтекст сцены на плотине вдруг заявляет: «Советский человек говорит без подтекста, у него что на уме, то и на языке, он рубит в лоб, а вы играете именно советского человека, а не распадающегося инвалида…»
Лапшин не понял и кивнул головой.
— Вы с ним согласны? — смешно показав на Лапшина пальцем, спросила Балашова. — Вы?
— А бог его знает! — улыбнулся Иван Михайлович. — Я и слово такое «подтекст» никогда не слыхивал…
Она молча поглядела на него и спросила, о чем он все время думает. Иван Михайлович немножко смутился и, не ответив на вопрос, опять вспомнил «Марию Стюарт» и сказал, что замечательно в этой трагедии играл тот самый артист, который обозвал его чиновником и фаготом.
— Удивительный талант! — оживилась и обрадовалась Балашова. — Мы все на него любуемся. Это такое счастье — любоваться! — воскликнула она. — Я всегда это действие на репетициях в зале сижу, меня же на сцене нет… Помните?
Поставив чашку на стол, вовсе не изображая лицом Роберта Дидли, графа Лейстера, она только чуть-чуть прищурилась и притушила блеск своих глаз. И голос не изменила, но Лапшин мгновенно увидел того самого Лейстера, которого помнил в спектакле, и даже про себя удивленно ахнул, услышав в голосе Балашовой ту холодную медоточивость и гордую силу, которая заставляла предполагать, что именно в данный момент Лейстер искренен.
Балашова же между тем спрашивала:
Помолчала и осведомилась:
— Грандиозно, а?
— Здорово! — согласился Лапшин.
— А у меня средне! — просто сказала она. — Никогда мне не сыграть это по-настоящему. Отчего, Иван Михайлович? Только не говорите мне, что все хорошо! Я отлично знаю, уж это-то я знаю — что хорошо, а что плохо, а что средне. У меня — средне!
Глаза ее лукаво блеснули, и она добавила:
— Средне-то средне, но из наших лучше никому не сыграть. А вообще, среднее тоже имеет право на существование, верно, Иван Михайлович? Ведь нужно же, чтобы были средние артисты тоже? Что вы молчите? Ведь бывают же средние геологи, врачи, инженеры, летчики, агрономы…
— Сыщики! — подсказал он, улыбаясь.
— Сыщики! — повторила Катерина Васильевна. И удивилась: — Куда вы?
Он поднялся.
— Для первого раза вполне достаточно, — сказал Иван Михайлович. — А насчет среднего — не согласен с вами. Очень вы хорошо играете, замечательно. Это я по совести, поверьте…
Она глядела на него снизу вверх, пристально и серьезно.
— Может быть, потом лучше пойдет, — произнесла Катерина Васильевна. — Кто-то из умных написал, что сначала нужно самому поверить в себя, тогда и другие поверят. Мне бы в себя поверить!
И протянула ему руку, ту руку, которую он столько раз рассматривал, с короткими ногтями, широконькую, некрепкую. Он пожал и спустился по лестнице на мороз. Все в нем ломило и болело от усталости, и не от дня, а только от этих последних двух часов. И еще оттого, что больше он не в силах был сопротивляться тому чувству, которое так тщательно прятал сам от себя. Теперь он не может больше не видеть ее, и начнется такая ерунда, что хоть караул кричи.
Домой он не пошел, а поехал в больницу к Толе Грибкову. Ханин с каким-то тощим, в больничном застиранном халате, парнем сидели вдвоем на подоконнике, курили в приоткрытую форточку. В парне Лапшин неожиданно для себя узнал Жмакина, удивился и рассердился.
— Ты здесь зачем? — спросил он густым шепотом.
— А что? И это мне не разрешается? — с ударением на «это» осведомился Жмакин.
Лапшин немного смутился.
— Тебе лежать надо!
— Вам обо мне больно много беспокойства! — опять огрызнулся Жмакин.
— С тобою у меня действительно хлопот достаточно! — ответил Лапшин и заглянул в палату.
Там, в кресле, возле сына дремала Толина мама. Грибков смотрел на Лапшина молча, широко распахнутыми, но мутными глазами, видимо не узнавая. Было совсем тихо, и Лапшин вдруг понял, что это за «отдельная» палата. Она была последней в коридоре — самой последней, возле двери на черную лестницу. Не первый раз в своей жизни Лапшину доводилось бывать в таких «отдельных» палатах…
— Антропов здесь? — спросил он у Ханина.
— В ординаторской, — безразлично ответил Ханин и отвернулся к темному, холодному окну.
Жмакин тоже смотрел в темные стекла, точно видел там что-то.
— Ну? — спросил Лапшин, боком протискивая свое грузное тело в узкую дверь ординаторской Антропова. — Не получше ему, как считаешь, Александр Петрович?
— Нет!
Широкое, скуластое лицо Антропова было измучено, глаза смотрели сурово, свою докторскую белую шапочку он мял большими руками.
Помолчали.
— Ты что эдакий пришибленный? — спросил наконец Лапшин. — Устал здорово?