Он сел на стул Рязанкина возле бюро, толкнул столик с телефонами так, что они все задребезжали, велел Рязанкину тоже сесть и, заглядывая в книгу, стал объяснять «Теплоту», которую читал во время ночных дежурств на Гороховой при свете лампочки, горевшей в четверть накала, а то и при коптилке. Рязанкин благодарно посапывал возле его плеча, и это напоминало Лапшину собственную юность, как они, несколько человек, сидели возле Дзержинского, а он рассказывал им о живописи, о полотнах великих мастеров, и в холодной комнате странно звучали никогда не слышанные имена: Веласкес, Ван-Дейк, Тициан, Домье, Рембрандт. Так он и запомнил навсегда именно в этом порядке эти имена. И странную, мягкую, блуждающую улыбку Феликса Эдмундовича, когда, внезапно поднявшись, он произнес: «Заболтались мы с вами. Пойдем работать…»
— Понятно теперь, Рязанкин? — спросил Лапшин.
— Вроде бы разбираюсь.
Поднявшись к себе, Иван Михайлович позвонил домой Бочкову.
— Где сам-то? — спросил он у Гали.
— А где? Обыкновенно! — обиженно ответила она. — Сидит, мабуть, в засаде.
— Когда вернется, скажи ему, что награжден он орденом. Понятно?
— От правительства? — робея, спросила Галя.
— Уж не от меня. Орден называется «Красная Звезда». Только не забудь спросонок.
Бочкова немножко обиделась:
— Не такая я уж тетеха! — сказала она. — Когда так, пойду блинчики сделаю со свининкой и со шкварками. Он их сильно уважает.
«Со свининкой и со шкварками, — рассердился Лапшин. — А мне кто блинчики сделает? Может, я тоже такие блинчики люблю».
Телефон непрерывно звонил — поздравляли работники Управления, потом очень торжественно, на высокой ноте произнес длинную речь Сдобников, сразу за ним своим глуховатым голосом осведомился Ханин:
— Ну как? Доволен? Мы вот тут с Катериной сидим, с закусками и с шампанским, а у тебя телефон хоть плачь — не отвечает. Передаю трубку.
— Иван Михайлович, миленький, — быстро и ласково заговорила Катерина Васильевна, — поздравляю вас. Мне Давид Львович сообщил, мы тут приготовились. Если можно, приезжайте…
— Так точно, — не узнавая свой голос, ответил Лапшин, — сейчас буду.
Закурив, он сел в машину и, чувствуя себя таким счастливым, как в раннем детстве, когда выгонял в ночное отцовского мерина, поехал к Балашовой. Стол был заботливо и даже красиво накрыт, ярко горела электрическая лампочка, Ханин без пиджака топил печку.
— Ну, здравствуй! — сказал он. — Сейчас Катя придет, она в кухне картошку жарит. Хотели мы пельмени сообразить, но долго. Чего глядишь? Ведь ты приехал, чтобы поскорее повидаться со мной, а не с Катериной Васильевной, так?
— Оставь, пожалуйста!
На подоконнике возле этажерки стопкой лежали книги. Иван Михайлович взял одну, раскрыл и, прочитав строфу, заробел:
Почти с испугом захлопнул он книжку и обернулся на скрипнувшую дверь. Балашова в сером платье с белым плоеным воротничком поставила сковороду и подошла вплотную. Он видел пробор — ровную ниточку на ее милой голове, видел розовое ухо, ресницы, круглые глаза. И даже не понял, что, поздравляя, она крепко поцеловала его в губы. И спросила:
— Посмотрите, здорово я волосы сожгла? Наклонилась и, понимаете, примус… Как пыхнет…
— У нее вечно что-то пыхает! — проворчал Ханин. — Катька — золотая ручка. Часы сломала, утюг, теперь обожглась… Давайте, братцы, похарчим, очень есть хочется.
Лапшин сел на неудобный стул, а Катерина Васильевна ходила мимо него, отыскивая недостающую вилку, и он чувствовал, что счастлив, и стыдился на нее смотреть, потому что понимал — так не смотрят на знакомых женщин, так на них нельзя смотреть. И был бы счастлив еще больше, если бы не пялилось на него со стены актерское загримированное рыло — подарок — колибри от индюка.
Ужиная, Лапшин много ел и изредка говорил:
— Так точно.
Или:
— Совершенно верно.
Или еще:
— Нет, очень даже вкусно.
Ханин, зевая, попросил:
— Рассказал бы ты что-нибудь, Иван Михайлович. Криминалистическую загадку или нечто героическое…
И, обернувшись к Балашовой, объяснил:
— Он ведь рассказчик замечательный, но иногда словно заколодит. Или еще учит меня, подымает до себя. Тоже неинтересно. Расскажи, верно, Иван Михайлович!
— Устал же человек, разве вы, Давид, не видите? — заступилась Катерина Васильевна, и Иван Михайлович благодарно взглянул на нее. Угощая, она часто дотрагивалась до его руки или клала ладонь на обшлаг его гимнастерки. И он ждал этих прикосновений, ждал жадно и сердился на себя за то, что скован, робеет, за то, что не может выдавить из себя ни одного путного слова.
На обратном пути Ханин спросил:
— Ты меня прости, Иван Михайлович, но у тебя романы в жизни были?
— Нет, — помолчав, сказал Лапшин. — Не было у меня никаких романов. Не занимался.
И, поскользнувшись, добавил: