Ученому, чтобы творить, необходимы библиотеки, лаборатории, общество коллег и соратников – и безусловным подспорьем окажется спокойная, лишенная треволнений повседневная жизнь. Деятельности ученого нисколько не помогают (наоборот, изрядно мешают) как отстраненность от общества, так и беспокойство, стрессы и эмоциональные потрясения. Конечно, личная жизнь ученых может со стороны выглядеть странной, порой до комичности, однако вовсе не в том, что хоть каким-то образом затрагивает их работу, ее природу и качество. Если ученому взбредет на ум отрезать себе ухо, никто не истолкует этот поступок как признак осознания творческого бессилия[48]
; кроме того, ученому не простят ни малейшей bizarette[49], малейшей экстравагантности только на том основании, что он – человек науки и блестящий талант. Рональд Кларк в своей биографии Дж. Б. Холдейна[50] упоминает, что склонность его героя то жениться, то разводиться привлекла внимание Sex Viri[51], этого секстета надзирателей, следившего за благопристойностью в Кембридже: они даже попытались лишить Холдейна кафедры за «аморальное поведение»[52]. Признаться, период жизни Холдейна, когда он впервые женился (на сумевшей наконец-то развестись Шарлотте Берджес), и вправду напоминает либретто комической оперы.Потребность ученых и исследователей в спокойствии, которая обеспечивает ясность ума, делает их в глазах сторонних наблюдателей невыразимо скучными персонажами, которых нужно жалеть – как жалела романтическая литература девятнадцатого столетия всевозможных творческих людей (вспомним la vie de Boheme[53]
и тому подобное).Непоколебимо уверенные в том, что исследования дарят им всепоглощающее и исполненное интеллектуальной страсти занятие, ученые, возможно, разделяют восторг Уильяма Блейка относительно «величия вдохновения», которое отвергает «рациональные демонстрации»[54]
, но нисколько ему не поддаются – следуя в этом примеру Бэкона, Локка и Ньютона.Стереотип восприятия, согласно которому ученый лишь бесстрастно собирает факты и производит над ними логические вычисления, не менее карикатурен по отношению к людям науки, чем представление о поэте, как об убогом, нищем, болезненном существе, которое периодически испытывает приступы стихотворной лихорадки.
Те, кому не терпится дискредитировать ученых – прежде всего потому, что они якобы (сами ученые так не считают) поглощены исключительно бесстрастным теоретизированием в поисках истины, – очень часто рассуждают об озабоченности ученого люда вопросами приоритета, то есть одержимости стремлением доказать собственное первенство в том или ином открытии.
Порой можно услышать, что эта одержимость возникла сравнительно недавно, как естественное следствие желания ученого как-то выделиться в современном высококонкурентном мире, где очень тесно, но на самом деле ее вряд ли можно признать новой: исследования доктора Роберта К. Мертона и его коллег[55]
убедительно доказали, что споры по поводу приоритетов, иногда чрезвычайно ожесточенные и бескомпромиссные, начались буквально с появлением науки как таковой. Они естественным образом вытекают из того обстоятельства, что несколько ученых, как правило, одновременно бьются над какой-либо научной загадкой и находят на нее ответ (возможно, единственный).Там, где решение действительно является единственным – скажем, применительно к кристаллической структуре ДНК, – конкуренция и вправду обостряется до предела. Полагаю, люди искусства посмеиваются над озабоченностью ученых своими заслугами, но положение дел в этих двух мирах не подлежит сравнению. Вообразим, что сразу нескольким поэтам или музыкантам предложили сочинить патриотическую оду или хвалебную песнь; разумеется, любой из них будет вне себя от ярости, если его творение припишут кому-то другому. Однако подобные проблемы, стоящие перед людьми искусства, не сводятся к единственному решению: чтобы два поэта независимо друг от друга составили одинаковую строфу, а два музыканта сочинили одинаковые мелодии – это вряд ли возможно чисто статистически, и, как я уже указывал в ином контексте, двадцать лет, потраченных Вагнером на сочинение первых трех опер из цикла «Кольцо нибелунга», отнюдь не омрачал страх того, что кто-то раньше него поведает миру о Gotterdammerung[56]
.