Что будут думать по этому поводу мои потомки, я не знаю, но надеюсь, что они будут стараться быть объективными.
В своих руках Сталин держал все нити управления страной, и не только хозяйственные или военные, и не всегда непосредственно, а зачастую через посредство преданных и умных соратников.
По вопросам культуры с умным аргументированным докладом где-то выступал Жданов. Доклад он иллюстрировал игрой на фортепьяно, что было нам непосильно, и, рассуждая о докладе,
Когда на собрании в Ленфильме за что-то громили работников киноискусства, дядя Вячик сидел рядом со знаменитейшей актрисой кино Яниной Жеймо. Янина Жеймо, как и все, голосовала «за», а сама плакала. В этой же обойме, или в это же время, громили Зощенко, Ахматову и Шостаковича. Зощенко громили за рассказ об обезьяне. Я бросился в библиотеку и прочитал этот рассказ – ну, это действительно дурь, и на мой вкус, юмором там или сатирой и не пахнет, т. е. это примитив. Но кому-то надо, может быть, просто глупый смех, хотя там и этого не было (т. е. я поношения одобрил, а о том, что после поношения следуют притеснения, мы не задумывались – нас это не касалось). Однако Сталин, свой безупречным вкус, считал обязательным для всего народа, как образец для подражания, и не считал допустимым воспитание народа на примитивном уровне. Он даже пытался внедрить среди нас танцы своей семинарской молодости – бальные.
Так же и в отношении Шостаковича – его музыку я не считал музыкой. Ну, зачем вот так безоговорочно, и, посему, тупо? Дожив до пенсии, я сформулировал взгляд на музыку Шостаковича. Когда Шостаковичу задан «чертеж здания» сюжетом, допустим, фильма, и указано, где окно, где дверь, то он находит те, что надо, кирпичи и укладывает их мастерски. Например, в фильмах. А когда чертежа нет, а звуки, как у человека по своей природе композитора, роятся, звучат, не дают спать, стучатся в виски, то он хватал их и бросал на нотные линейки, повинуясь мысли, а мысль не всегда оказывалась понятна слушателям.
Вероятно, и Сталину этот сумбур в какой-то симфонии не понравился. А вообще-то, Сталин 5 раз награждал его своей премией, удостоив своим восхищением и одобрением то, как Шостакович выразил в своей музыке драматизм и трагизм – «оптимистический трагизм» построения невиданного доселе «светлого будущего» на нашей планете. А мы – «ценители, знатоки, любители» язвили студенческой припевкой на редкий в симфониях Шостаковича кусочек мелодии в Ленинградской (7) симфонии:
«Я Шостакович,
я гениален,
я получил сто тысяч и отдал на заем все,
вот почему я гениален».
Но Шостакович принят и за рубежом, где займов не было, и он не отдавал сто тысяч (Сталинская премия), но все равно принят (там, в моде примитивы?), а я его не принимал. А уж его «Оратория о лесах» была у нас в студенчестве объектом самых ехидных насмешек. Кстати, тот мелодичный кусочек у Шостаковича заимствован у Бетховена, вернее не заимствован, а использован, чтобы отразить германизм нашествия, но, к сожалению, противопоставить этой мелодии что-либо не менее емкое, самодостаточное, как мне казалось, он не сумел. С появлением у меня седины изменилось мое отношение к его музыке.
Каждому свое: есть и у Шостаковича «Овод»; и не надо всех и всё под одну гребенку. В 2006 году мы с Павлом Бичём в Минске из автобуса увидели религиозное шествие католиков; нас это заинтересовало. Павел предположил, что они идут к Красному костёлу. У костёла мы вышли, а через некоторое время подошла и колона. Это был крестный ход по случаю «дня тела Господня». Началась молитва, меня изумила музыка – это был «Овод» Шостаковича. Я подошел к священнослужителю и тронул его за рукав: «Это же «Овод», – он улыбнулся и развел руками: как видите, затем эта мелодия сменилась мелодией пионерской песни со словами: «Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко». Я восхитился католическими иерархами – все прекрасное гребут под себя. Можно ли представить себе православного, молящегося под музыку Шостаковича.