Хозяйки в соседних домах покинули наблюдательные посты у окон. Смотреть было больше не на что. В кухне их ждала немытая посуда, малышей надо было укладывать спать, а вечером — в семь часов, потом в восемь — они включили радио, но о самолетике ничего не передали, как и в одиннадцать часов, и в последующие дни. Ни газеты, ни радио, ни телевидение ни словечком не обмолвились о том, где приземлились обитатели фургона. Они исчезли навсегда — как в воду канули.
Обломки фургона скоро убрали. Участок вскопали и выровняли. Обнесли оградой. А весной приехал грузовик: рабочие с инструментом, всякими деревяшками и железками спрыгнули на землю и устроили на месте «Валгаллы» детскую площадку с качелями, всевозможными лесенками и клетками, по которым можно было лазать, с песочницей и качалками. Была там еще горка и самолетик, который должен был качаться вверх-вниз, как лошадь-качалка, чего он не делал, может быть, из боязни взлететь. Ограду выкрасили серебрянкой, а над входом дугой разместились буквы — «Валгалла». Председатель уличного комитета в своей речи на открытии площадки по мере возможности вспомнил историю жившей здесь примечательной троицы, хотя, собственно, ничего о них не знал. После этого ему подали ножницы, и едва он перерезал ленточку, как на новой площадке зашумела, запрыгала детвора.
KILROY WAS HERE
[28]
Он вошел в кафе. Обыкновенно. Как посетитель. Как человек, который в самом деле пришел сюда только для того, чтобы выпить чашку кофе, — с ним это было впервые. Конечно, он не первый раз пришел в кафе и не первый раз пил здесь кофе, но, подумалось ему, никогда прежде он не ходил в кафе только для того, чтобы выпить кофе.
Войдя, он слегка кивнул в сторону бара, потом взял стул за спинку, отодвинул его и весьма энергично кивнул посетителям, сидевшим за газетным столом, словно боялся присоединиться к ним, не доказав убедительно всем и каждому свою благовоспитанность.
Никто его не знал. Никто-никто, и поэтому он в известной степени чувствовал себя в безопасности. Он и волновался, и в то же время чувствовал себя в безопасности. Килрой. Надо же, опять эта всепоглощающая мысль, которая никогда ему не надоедала, мысль о том, что он, Килрой, знаменитый,
— Менеер.
Официант поставил перед ним чашку кофе. Официант ни о чем не догадывался. И люди за газетным столом, думал он, читают последние новости, склонившись над газетами, — всё они знают, но о нем, о Килрое, ровным счетом ничего.
Ничего. Едва сдерживая радость, он постучал ложечкой по краю чашки. Дзинь… Прежде чем он допил кофе, официант был рядом.
— Пожалуйста, еще чашечку.
Теперь ему было уже не так страшно. Главное — прикинуться обыкновенным. Держаться спокойно. В таком вот кафе только и можно научиться быть нормальным человеком, как все. Надо лишь соблюдать два-три правила. Здороваться, войдя внутрь, и сохранять
Завести разговор? Но он ведь прекрасно знал, что никогда этого не делал. Никогда. Вдруг кто-нибудь спросит, не Килрой ли он, как тогда? Ответить-то ему нечего, останется только молчать, бежать — и тем самым выдать себя! Но тогда уж они наверняка, наверняка все узнают. Да, да.
Последние сорок лет своей жизни он ни с кем не разговаривал. Конечно, иной раз обращался к прохожему с просьбой дать прикурить или указать дорогу, хотя, собственно, все дороги ему были знакомы; и молчал он вовсе не потому, что не хватало духу завести разговор, а потому, что уже давно понял, что беседа, настоящая беседа не для него и что, обращаясь к нему, люди всегда спрашивают одно и то же. И ведут себя так, словно он иностранец. Но даже в тех случаях, когда они были серьезны и говорили о жизненно важных материях, они опять-таки — как это типично для них! — подходили к проблеме с одной стороны — с внешней.
В обществе таких людей и усиливалось в нем это чувство, — чувство странной неуверенности, которым он, наверно, заразился, как болезнью, в первый же раз, когда сбился с пути; таким он и остался, неуверенным, что когда-либо вообще возвращался назад.
Внешняя сторона. Он знал, для того чтобы понять жизнь, ему надо остаться с изнанки. А ведь зачастую изнанка — штука запретная, и ничего тут не поделаешь, но дело не в этом, дело в том, что мир, оказывается, подобен яркой открытке: с оборотной стороны он бел, незапятнан и пуст; и это открытие всякий раз волновало его до глубины души. Эк куда его занесло! И до него здесь никто не бывал.