И второй вопрос, больное место Зарыхты, вся шкура которого и без того в рубцах. Его выставили на посмешище. Сойти со сцены — рано или поздно этого, разумеется, не миновать, но чтобы еще до нокаута публика покатывалась со смеху? Дурбач и об этом напомнил, да как ловко, одним словечком. Ибо Зарыхта не один раз, а дважды имел дело с Дурбачем. После публикации беседы о железобетонных конструкциях и проблемах техники безопасности, вызвавшей нападки в печати на ведомство, он разозлился и, воспользовавшись своим служебным положением, специальным циркуляром запретил руководителям и работникам подведомственных ему объектов давать какие-либо интервью без согласования с ним, Зарыхтой. Он уже зарывался, делал глупость за глупостью. Близился его финал. Разумеется, циркуляр этот немедленно попал в руки журналистам. И началось. Заметки в газетах, потом гневные статьи в еженедельниках. Подключился и солидный литературный журнал, который якобы за что-то боролся… В журналистских кругах поднялся шум: дескать, зажим критики, антиобщественная деятельность, идущая вразрез с задачами, стоящими перед средствами массовой информации, подрыв социалистической демократии. Ханна первая подсказала тогда: травля! Зарыхта еще только думал: легко критиковать! Раз-другой была упомянута его фамилия. Вдруг он почувствовал, что становится одиозной фигурой. В органе, где подвизался Дурбач, кто-то пустил в оборот выражение «антижурналистская зарыхтиада». Да, да, похоже, что эта шпилька вышла из-под пера Дурбача. Беспардонный тип! Отсюда, пожалуй, и этот сегодняшний намек: не любят нас, журналистов, ох, не любят! Зарыхтиада! Он обретал известность, и нет ничего удивительного в том, что после декабря 1970 года слетел. Таков был его путь вниз.
К чертям писаку! Где-то в больничном коридоре Зарыхта потерял Дурбача, не было никакого Дурбача наяву, это только мираж, плод его собственного больного воображения. Теперь, в этой сутолоке, он снова одни со своими мыслями. Эх, Зарыхта, Зарыхта, если бы мог, начал бы все это сызнова? Конечно. И не допустил бы прежних ошибок, всех этих зарыхтиад? Наверняка выдумал бы новые. А к Барыцкому зачем придираешься? Человек всю жизнь вкалывал. Какой это был безотказный бульдозер! А ты к нему пристал только потому, что он был более тонким, более гибким, дипломатичным. И похитрее тебя. Легче сгибался, легче выпрямлялся. Теперь он умирает, но смерть не оправдание. Хотя в чем бы он, Барыцкий, должен был оправдываться? Наверняка хотел, чтобы все обошлось как можно лучше, но ведь благими намерениями вымощена дорога в ад.
На партийном собрании после декабря, когда решались человеческие судьбы, когда, как один из важнейших пунктов повестки дня, разбирался вопрос Зарыхты, секретарь партийной организации обратился к Барыцкому:
— А вы, товарищ, не выскажетесь? Кто лучше вас знает товарища Зарыхту?
Тишина вдруг сгустилась, на всех лицах появилось выражение напряженного ожидания. Чувствовалось, что ответ, который должен прозвучать, решит все. Люди знали, что Барыцкий — друг Зарыхты. Может, секретарь хотел таким образом помочь Зарыхте? Барыцкий встал, откашлялся, потер характерным жестом глаза.
Он говорил монотонным, усталым и лишенным выражения голосом. Вначале невыносимые избитые штампы: Зарыхта — товарищ, Зарыхта — наставник, Зарыхта — руководитель. Кароля передернуло, ах, к чему это приторное вступление. Ну! Ударь же наконец! Чего тянешь?
— Говори по-человечески, что думаешь! — не выдержал Зарыхта и крикнул на весь зал: — К чему эти обиняки?
— Товарищ! — одернул его секретарь.
— К чему этот фимиам? Мертвому кадило! — кипятился Кароль. — Зачем он рассказывает мою биографию? Кому она сейчас интересна?
Зарыхта махнул рукой. Этот жест был красноречивее слов — мол, говорите, что хотите. Взглянул на Барыцкого. Все это было ошибкой: и выкрики с места, и взмах руки, и прежде всего презрительный взгляд. Барыцкий догадался, о чем думает в эту минуту Зарыхта — ты трус, оппортунист, всегда был таким. Помнишь, что впервые я обвинил тебя в оппортунизме в твоей собственной комнате, во время нашей первой дискуссии, когда мы были совсем еще юнцами? Я ошибался. Переоценивал тебя всю свою жизнь.
Барыцкий выпрямился, прищуривая глаза. С окаменевшим лицом, с иным оттенком в голосе произнес:
— Хорошо. Поговорим без обиняков. Зарыхта тормозит развитие нашей отрасли. Мы все это знаем. И прежде всего молодежь. Стал консерватором. Боится нового. Мы все твердим об этом беспрестанно не первый месяц. А самое огорчительное, что не понимает нашей эпохи. Уйму времени я истратил на него, стараясь втолковать ему многое. Он ничего не понял. Ни возрастающих потребностей народа, ни изменившихся возможностей. Да. Это я хотел и должен был сказать.
— Отличная надгробная речь! Большое спасибо, Янек, — горько усмехнулся Зарыхта.
— Товарищ! — еще раз возмутился секретарь.