А потом, нимало не мучась угрызениями совести, я вновь отправлялся в странствия по неведомым просторам придуманной мною страны, отыскивал клады в глубоких каменоломнях и путешествовал по всему бескрайнему Far West[1]
, воображая себе охоту на буйволов.Едва раздавался звонок, все мы вскакивали с мест и стремглав бросались из класса — скорее на волю! Вприпрыжку, точно козлята, мы бежали в парк; наш пыл угасал, лишь когда ботинки становились совсем мокрыми от росы.
Тогда, почти рыча от наслаждения, я хватал большой пучок щавеля, обрывал стебли платком и, растянувшись на солнце, принимался яростно жевать.
Товарищи тоже ложились на траву. И все мы, беззаботные и свободные, проводили так долгие часы, с упоением корча гримасы всей честной компанией.
О, позвольте мне прибегнуть к символике! Позвольте мне с пафосом провозгласить, что щавель был для нас воплощением свободы!
Завоеванной нами свободы! Горькой и сладостной свободы, которая достигалась ценой бесчисленных жертв: нулей в классном журнале, брани разъяренных родителей, взаимного непонимания, сидения в темных комнатах, таскания за уши, битья указкой по рукам, провалов на экзаменах, нотаций дома и, наконец, гримас, множества гримас.
Но скажите мне, куда теперь исчез щавель моего детства, почему я больше его не вижу? Где он сейчас растет? В каких закоулках опустелых дворов? В чьих запущенных садах, под какими кизиловыми деревьями? Где он? Где? Где?!
Дайте мне щавеля! Я хочу щавеля! Принесите мне щавеля! Я хочу умереть, строя гримасы!
Хотя этому трудно поверить, мне все же удалось застать блаженной памяти времена митингов в защиту республики[2]
.Я был тогда совсем маленьким и носил круглый накрахмаленный воротничок, на котором мне ужасно хотелось нарисовать карандашом человечков, но всякий раз, как меня отпускали из дому, я устремлялся вслед за отцом, вцепившись в полы его сюртука, на пустырь, где когда-то пролегала улица доны Амелии.
Не подумайте, однако, что меня силой тащили на эти сборища или что я чувствовал себя не в своей тарелке среди разношерстной толпы вольнодумцев с республиканскими эспаньолками, карбонариев с усами и lavalières[3]
, взбитыми коками и туманными грезами о будущем во взорах.Напротив, я сам просил, умолял, требовал, чтобы отец взял меня с собой, и, если он отказывался, ходил как в воду опущенный, надоедая всем хныканьем и слезами.
Когда я проказничал или приносил домой плохие отметки, худшим наказанием, какое только могли для меня изобрести, была угроза:
— Если ты не станешь хорошо учиться, мы не пустим тебя на митинг слушать Антонио Зе! Мы еще посмотрим, как ты будешь себя вести!
И я прилежно учил уроки. Я становился удивительно благоразумным. Я не убегал из дому поиграть в жара, не курил потихоньку. Боже упаси! На какое-то время я превращался в пай-мальчика, лишь бы мне позволили пойти на митинг и в новом костюмчике и накрахмаленном воротничке (том самом, на котором мне хотелось нарисовать человечков) жадно упиться волшебной риторикой, низвергавшейся с трибун, точно манна небесная.
Меня притягивала суматоха нашей умеренной революции, совсем как теперешних мальчишек футбол. Мне были знакомы имена всех ораторов, я знал назубок особенности их стиля, излюбленные образы и сравнения, привычные аргументы и торжественные финалы, завершающие выступления пышным фейерверком трескучих, как фосфорные спички, фраз.
Я воодушевлялся именно в тот момент, когда нужно было воодушевляться, и без устали, не боясь отбить ладони, аплодировал произнесенным с особым пылом речам.
И окружающие вели себя точно так же.
Они хлопали в ладоши и кричали, плакали и пели, словно эти взрослые мужчины с романтическими эспаньолками были моими ровесниками и тоже носили, в душе, штанишки до колен и детские воротнички, на которых им хотелось написать кровью из пальца: «Да здравствует республика!»
Потом я вырос. Перестал носить круглые воротнички. Надел длинные брюки. У меня начал ломаться голос. Я много читал и чем дальше, тем сильней увлекался чтением. Это мне помогло очистить сердце от всего наносного… Как-то раз я из любопытства перечитал речи ораторов-республиканцев, надеясь отыскать в остывшем пепле неистовство прежнего пламени, однако нашел лишь наивные фразы да барабанную дробь эпитетов.
И тогда энергичным и решительным жестом я швырнул эти речи обратно в ящик. Но… Но воспоминания о митингах крепко засели в моем мозгу. Не подействовал даже холодный шум рассудка. Воспоминания преследовали меня, не желали отступать. Воспоминания оставались жить.
Почему же?
Я много размышлял, недоумевая, почему сердце мое сжимается от тоски по этим шумным собраниям, над которыми реял гул оваций и взвивались фейерверки красивых слов.
Чтобы судить о них со всей справедливостью, я удвоил свое исследовательское рвение и внимательно, беспристрастно прочитал несколько речей — серьезных, пылких, обстоятельных, напыщенных, язвительных и просто глупых, приторно-слащавых.
Александр Иванович Куприн , Константин Дмитриевич Ушинский , Михаил Михайлович Пришвин , Николай Семенович Лесков , Сергей Тимофеевич Аксаков , Юрий Павлович Казаков
Детская литература / Проза для детей / Природа и животные / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Внеклассное чтение