— У вас там, в Штатах, очаг этого сумасшедшего движения — women’s liberation[70]
. Это — ребячество, это вульгарно, но по крайней мере удобно.— Вы думаете? Почему удобно?
— Удобно сознавать, кто всему виной. По мнению этих дам — мужчины. Эти дамы считают, что только женщины способны навести порядок в мире, и стремятся занять ваши места. И хотя это абсурдно, у них есть ясная цель, а у вас нет ничего.
После десерта, огромного пирога с ревенем в сахаре, дети улетучились из столовой, а я начал собираться в дорогу. Узнав, что я поселился в Орли, доктор Барт стал уговаривать меня перебраться к ним. Мне не хотелось злоупотреблять его гостеприимством, хотя соблазн был велик. Грубо говоря, это означало бы сесть ему на шею.
Мадам Барт поддержала мужа, показав мне пока еще чистую книгу гостей: недурная примета, если первым в ней распишется астронавт. Мы состязались в вежливости, пока я не уступил. Порешили на том, что я переберусь к ним завтра. Доктор проводил меня к машине и, когда я садился, сказал, что его бабушка явно полюбила меня, а это — немалое достижение. Попрощавшись с ним у распахнутых ворот, я двинулся, чтобы нырнуть в ночной Париж.
Боясь угодить в уличную пробку, я обогнул центр, держа курс к бульварам у Сены, где оказалось совсем пустынно: близилась полночь. Несмотря на усталость, я был доволен. Беседа с Бартом пробудила во мне неясную надежду. Ехал я медленно, так как выпил довольно много вина. Передо мной возник маленький «2СВ», он тащился с преувеличенной осторожностью у самой кромки тротуара. Впрочем, улица была свободна, за парапетом набережной я видел большие склады универмагов, маячившие на другом берегу Сены. Механически фиксировал их глазами, потому что мысли мои были далеко. Вдруг, словно два солнца, в зеркальце вспыхнули фары шедшей позади автомашины. В это время я начал обгонять маленький «2СВ» и слишком высунулся влево. Уступая дорогу ночному гонщику, я хотел вернуться за едва волочившийся автомобильчик, но не успел. Свет фар сзади залил всю мою кабину, и сплющенный силуэт с ревом скользнул в брешь между мною и автомобильчиком. Мой «пежо» занесло в сторону. Не успел я выпрямиться на сиденье, как тот уже скрылся. На правом крыле чего-то недоставало. От зеркальца остался лишь черенок. Срезано начисто. Я ехал и думал: не выпей я столько вина, лежать бы мне в разбитой машине, потому что я успел бы занять брешь, в которую тот проскочил. Было бы Рэнди над чем поразмыслить! Как великолепно вписалась бы моя смерть в неаполитанскую схему! Как прочно уверовал бы Рэнди, что она связана с симулирующей операцией! Но мне, видно, не суждено было стать двенадцатым: до гостиницы я доехал без новых приключений.
Барт хотел придать включению его группы в работу непринужденный характер, а может, и похвастаться новым домом, во всяком случае, на четвертый день моего у них пребывания, в воскресенье, он устроил прием человек на двадцать. Я хотел съездить в Париж за приличным костюмом, но Барт отсоветовал. Поэтому гостей я встречал, стоя вместе с хозяевами у дверей, в потрепанных джинсах и рваном свитере, — более приличную мою одежду распотрошила итальянская полиция в аэропорту. Стены комнат внизу раздвинули, и первый этаж превратился в просторную гостиную.
Вечер оказался довольно своеобразным. Среди бородатых юнцов и ученых барышень в париках я чувствовал себя не то случайным гостем, не то одним из хозяев, потому что вместе с ними развлекал прибывших. Я представлялся им, подстриженный и выбритый, как старый скаут. Не было церемониальной чопорности, ни ее отвратительной противоположности — бунтарской буффонады интеллектуалов. Впрочем, со времени последних событий в Китае число маоистов поубавилось. Я старался уделять внимание каждому: ведь они приехали познакомиться с астронавтом, страдающим насморком, и вместе с тем коммивояжером-детективом ad interim[71]
.Легковесный разговор сразу же коснулся язв современного общества. Впрочем, не легковесный, а скорее лишенный чувства ответственности — многовековая миссия Европы кончилась, и выпускники Нантера[72]
и Эколь Суперьер[73] понимали это лучше своих соотечественников. Европа вышла из кризиса только в экономике. Процветание вернулось, но хорошего самочувствия уже не было. Это не походило на страх больного с вырезанной опухолью перед метастазами, а скорее было пониманием того, что дух истории отлетел и если вернется, то уже не сюда. Франция была бессильна. Французы перешли со сцены в зрительный зал и потому теперь свободно рассуждают о судьбах мира. Пророчества Мак-Люэна[74] сбываются, однако навыворот, как обычно бывает с пророчествами. Его «глобальная деревня» действительно возникает, но разделенная на две половины. Бедная половина бедствует, а богатая смотрит на эти страдания по телевизору, сочувствуя издалека. Известно даже, что так продолжаться не может, однако все-таки продолжается. Никто у меня не спрашивал, что я думаю о новой доктрине государственного департамента, доктрине «пережидания» в пределах экономических санитарных кордонов, и я молчал.