Однажды весенним днем в 1940 году я вышел в город. Было холодно, но пальто надевать не хотелось, и я накинул пиджак потеплее, который давно уже не носил. Я спешил, собираясь провернуть выгодное дельце (четыре ящика спирта, украденного на винокуренном заводе у фольксдойча[16]
): опоздай я, меня кто-нибудь опередит. На Новом Святе между Хмельной и Ордынацкой неожиданно возникло какое-то замешательство, послышались испуганные возгласы, а вслед за ними лающие окрики немцев. С двух сторон подкатили крытые грузовики, из них выкатились жандармы в касках, эсэсовцы в своих фуражках с черепами и кинулись на оторопевшую толпу, словно на серый фон кто-то плеснул зеленую краску. Прежде чем я успел сообразить, что произошло, ко мне подскочил гестаповец, дважды съездил мне по физиономии и, помогая себе пинками, впихнул меня в фургон. Там уже стояло, сидело или лежало десятка полтора людей, у которых был такой испуганный и обалделый вид, будто их внезапно разбудили среди ночи. Некоторые держали свертки, видимо, успели купить что-то за минуту перед тем, и это меня рассмешило. Уточняю — как бы рассмешило, что там ни говори, а в подобной ситуации все же не до смеха. И мысль, что теперь меня кто-нибудь наверняка обскачет в акции со спиртом, украденным у фольксдойча, точно так же возникла по инерции будничной жизни. Сила этой инерции так велика, что даже при сильном потрясении человек зачастую не в состоянии остановиться.События развивались стремительно, как в старой кинокомедии; едва люди сообразили, что, собственно, произошло, как нас уже стали выгружать, при помощи пинков, во дворе здания гестапо, ранее Министерства просвещения. Жандармы в касках тотчас разбежались и исчезли куда-то, темп внезапно замедлился, во дворе остались только мы, люди из фургона, и двое гестаповцев, которые двигались теперь не спеша, почти лениво. Один из них был тот, что во время облавы двинул меня по роже. Они прохаживались, как бы разминая кости, о чем-то переговаривались, неожиданно один из них рявкнул, но не агрессивно и грозно, а деловито. К нам они проявляли столь полное безразличие, что в тот момент это исключало какое-либо эмоциональное отношение. Они словно не испытывали к нам ни ненависти, ни презрения. Мы были всего лишь безличным субъектом их служебной деятельности, безличным до такой степени, что их поведение можно было бы назвать вежливым. Они начали проверку документов, тот, у кого проверили, должен был перейти на другую сторону. Документы они оставляли при себе, одному вернули и позволили убраться восвояси, но гестаповец, который двинул меня по роже, толканул его так, что тот упал. Впрочем, это не было репрессивной мерой. Мой гестаповец удивился и поморщился. Стукнул-то он просто так, для порядка, потому и выразил неудовольствие, словно мешок с картофелем упал у него при переноске. Пинком он помог несчастному счастливцу подняться, и в этом проявилась уже известная злость. Некоторые вымещают свою злость на всем, что ускользает из-под их контроля, безразлично, люди ли это, животные или неодушевленные предметы. И свойственно такое скорее женщинам. Мой гестаповец явно обладал женским нравом. Нечто подобное я заметил потом и у других гестаповцев. И вообще у многих из тех, кому по роду службы предоставляется немалая власть над людьми. А уж более всего в капризных бабенок превращаются диктаторы. Мой баловень, снедаемый злобой к неодушевленным предметам, отрывисто, приглушенно крикнул что-то и указал счастливцу-недотепе ворота, как тому нахалу, что настырно лезет в чужой дом. Тот рысцой пустился бежать, и все это вместе выглядело так потешно, что охранники у ворот, вероятно вопреки инструкции, не могли удержаться от смеха; улыбались даже сами жертвы облавы. Мой баловник, несколько успокоившись, поправил фуражку, как девушка непокорный локон, и вернулся к нашей шеренге. Возможно, он заподозрил, что весь этот инцидент несколько подорвал его авторитет, потому что действовать он стал быстрее, энергичнее, в движениях появилась четкость, решительность.