— Они сами замкнулись в своей скорлупе или вы забыли про них?
— Пожалуй, и то и другое, сам понимаешь, как бывает в жизни. Сперва они как-то обособились, а потом и мы про них забыли. Начальство меняется, одни приходят, другие уходят, словом...
Борислав вяло махнул рукой: чего, дескать, толковать — и тихо забарабанил пальцами по столу.
— Но ты должен к ним сходить.
— Ладно, ладно, — согласился я. — Только давай без указаний. Кстати, а почему ты сам не сходил?
— Потому что, как тебе известно, я тоже верчусь как белка в колесе. И потом, я — это одно, а ты — совсем другое. Как-никак для Любо ты был самым близким другом.
Мы действительно были друзьями. Ему я обязан не только этой дружбой, но и своей профессией, потому что я был у него подмастерьем, а он, мастер, щедро делился со мной, передал мне весь свой опыт и умение. В сущности, нашим ремеслом Любо владел в те времена в самой грубой форме: лихо расправлялся с бандами, устраивал засады, строчил из автомата, с чем я в дальнейшем дела не имел. Но у Любо я научился и таким вещам, которые не раз в моей жизни сослужили мне добрую службу. Как важно, к примеру, уметь разминуться со смертью в критические моменты, не задумываясь над тем, чем бы все кончилось, если бы разминуться не удалось. В те годы мы с Любо всегда были вместе, плечом к плечу, сколько раз мы с ним глядели смерти в лицо, а потом были на волосок от нее, как на том скалистом холме, где Любо ранили в ногу, а я карабкался на гору с уже простреленной рукой. Потом у меня рана зажила, у Любо тоже, но с тех пор он всегда при ходьбе слегка приволакивал левую ногу, что, как он сам говорил, с профессиональной точки зрения не имело значения. Потом нас послали на разную учебу, мы переквалифицировались и надолго с ним расстались. Снова нам пришлось встретиться лишь много лет спустя, но не здесь и не на крутых холмах пограничья, а там, далеко, в летнем зное влажной Венеции.
Встретились мы потому, что были посланы по одному и тому же заданию, только Любо попал туда раньше и уже несколько месяцев подряд тщетно бился над мудреной загадкой, а потом и меня включили в игру. Мы сидели с ним на мраморной скамейке, в тени, на пустынной набережной, и Любо детально освещал мне обстановку, а когда рассказ его подошел к концу, он добавил безо всякой связи:
— А у меня, браток, есть сын...
И я невольно вспомнил ночь в пастушьей хижине, когда он впервые сообщил мне об этом — так же, как сейчас, ни с того ни с сего, в такой же неподходящей обстановке и тоже в преддверии роковых событий, которые вот-вот должны были разразиться.
В ту памятную ночь в горах роковые события разразились на рассвете, и, хотя вокруг нас яростно свистели пули, нам опять удалось разминуться со смертью. А тут, в Венеции, ощутить присутствие роковой опасности было почти невозможно, она таилась в будничном покое, и, когда Любо лениво брел по мосту в сторону Местре, слегка приволакивая ногу, смерть налетела на него в виде черной машины, в виде пьяной черной машины, да так внезапно, что в этот раз избежать ее не удалось, — отброшенный к перилам Любо остался лежать на мосту, точнее, его окровавленное и все еще вздрагивающее тело.
— А у меня, братец мой, есть сын...
Только этому его сыну, второму, не суждено было долго прожить на свете. Получив сообщение о гибели Любо, Мария пришла в состояние полной депрессии, заботу о ребенке доверили другой женщине, и через непродолжительное время его унесла какая-то болезнь, не помню, какая именно, хотя это не имеет значения, раз это существо ушло из жизни, едва появившись на свет.
Так что я сейчас иду не к Любо — его давно нет в живых, и не к его младшему сыну — его тоже нет в живых, а к старшему, живущему вместе с матерью, и, честно говоря, особенно не тороплюсь на эту встречу, так что если я еле-еле плетусь по бульвару Дондукова, то вовсе не из желания погреться на бледном весеннем солнышке — мне хочется по возможности оттянуть эту неприятную встречу.
Именно неприятную. Будто идешь к раковому больному и с ужасом думаешь, что тебе придется добрых полчаса сидеть в больничной палате, не зная, куда смотреть и о чем говорить, всячески стараясь не касаться той или иной темы и хранить бодрый вид. Конечно, ты бы навестил больного куда охотнее и даже с приподнятым настроением, если бы у тебя была уверенность, что своим посещением ты спасешь больного или хотя бы облегчишь его страдания. Но тебе отлично известно, что ни спасения, ни облегчения ты ему не принесешь и что твой визит всего лишь дань традиции, ритуал, одинаково тягостный для обеих сторон.