С год назад, когда Иевлевым поставили телефон, все звонки мальчишек сводились разве что к расписаниям уроков да разговорам примерно такого толка: «У вас вода есть?» — «Есть». — «Мой ноги и ложись спать!» Однажды какой-то шустрый дискантик нарвался на жену, не разобрался в голосе и быстро спросил: «Что нам задали по химии?» — «Таблицу Менделеева!» — выпалила жена. — «А что еще?» — «Что еще?.. Забыла!» Ни о какой таблице речь в школе пока не заходила, видать, не очень-то был нужен дискантику урок — тут надо было просто дать знать о себе: живу, мол, существую, мол, и как там, Иевлева, ты — тоже?
Живем, старик, живем…
Потом пошли все более частые звонки, на которые Надя отрывисто отвечала не иначе, как «Да, да» или «Нет, нет», но за чем, надо полагать, таился великий смысл, началось времяпрепровожденье за всяческими «Силуэтами» и польскими «Кобетами», пробудился тайный интерес к соседским отрокам, распевающим в дворовой беседке под гитару какую-нибудь забубенную фразу — «Я иду в школу», «Кто сегодня дежурный?» — но, разумеется, по-английски и с деланной хрипотцой.
«Если я не женюсь на ней, я умру!» — так воскликнул Аладдин, впервые увидав царевну Будур.
Надо сказать, что вот уже несколько лет Иевлев ходил в областную детскую библиотеку и отбирал там книжки, на которых вырос сам, — сначала для Надюши, а теперь для Сережки, младшего сына, и всегда охотно перечитывал их. Но для Сережки трансляции футбола или хоккея были куда более желательными. Он знал поименно всех игроков и всех тренеров, знал о переходах и очках, держал в памяти какие-то мистические соотношения «забитых» и «пропущенных». «Сережа, — сказал однажды Иевлев за завтраком, — мне приснился ужасный сон… Как будто пришел к тебе опечаленный Лев Яшин и посетовал, что ты решительно ничего не знаешь о другом известном Льве, Льве Толстом, большом человеке и учителе…» — «Что же, — спросил Сережка с уважением, — Лев Толстой был тренером у Яшина?»
Так вот, Надюша рвалась именно в Гуторово, и путевку принесли соседи. На воскресенья трест выделял для родителей машины, но Иевлеву было неловко примазываться, минуло уж столько времени, как он ушел со строительства (его пригласили на радио, в детскую редакцию, — писал рассказы для детей и даже выпустил сборничек).
Автобус мало-помалу пустел, все больше и больше дрожал своими дюралюминиевыми стенками, задняя спинка наклонялась и со шлепком возвращалась обратно, пока не упала на пустое, уже покрывшееся пылью сиденье. Иевлев, пересевший в середину салона, рассеянно смотрел в окошко, и вот наконец показались темные купы парка, блеснул взбитый юными купальщиками пруд, показалась гребля через Винограбль — узенькую речушку, сплошь укрытую ольхами, ракитами и лопухами. На темной воде речушки все лето плавала цветочная пыльца, парашютики одуванчиков, приносимые с лугов теплыми ветрами.
— Ваши документы! — остановил его в дверях пожилой сморщенный мужичонка и загородил проход.
Иевлев порылся в карманах, нашел проездной билет.
— Удостоверение личности, — нетерпеливо потребовал мужичок.
— Это на каком же основании? — полюбопытствовал Иевлев.
Мужичок, должно быть, все предусмотрел, потому что в руке у него были зажаты какие-то замусоленные «корочки», которые он показал издали и как-то воровато, одну немую обложку.
— Чего вы его слушаете! — взорвался автобус. — Напился пьян и тычет шоферские права или «Красный полумесяц».
— Документы! — без прежнего энтузиазма повторил мужичок, но Иевлев отстранил его плечом и, чертыхаясь, зашагал к лагерю.
Сейчас бы он сбрил, пожалуй, эту свою бородку, какие носили земские доктора, художники и инженеры в начале века, сбросил бы тупоносые, штучной работы башмаки из ядовито-красной замши, купленные по случаю. Надюша говорила о них: «Хипповые, модерн — ты ничего не понимаешь, папа». Сам же он отшучивался: «Привезли друзья из Парижа, стибрили в музее реквизита мольеровских театров». И вот надо же — ввел в смущение бдительного пьянчужку.
Иевлев вошел в калитку, размышляя, куда идти дальше — к пруду, где был, казалось, весь лагерь — там стоял галдеж, как на каком-нибудь новоземельском птичьем базаре, или к спальному корпусу, и увидел в конце аллеи торопящуюся навстречу дочь. Платьишко прилипло к ее мокрому телу и было в темных пятнах, темная полоска лежала поперек груди, кончики распущенных светлых волос были тоже мокрые. Она вскинула вверх тонкую руку с растопыренными пальцами, серые глазки сияли.
— Я увидела автобус и решила подойти посмотреть тебя, я все автобусы встречала, — тяжело дыша и прижимаясь к Иевлеву, сказала Надюша. — Как мама? Сережка? Мое письмо получили?
— Все хорошо, и все получили, — отвечал Иевлев, обнимая девочку за плечи и касаясь губами двух счастливых ее макушек (они были заметны, правда, лишь при очень короткой стрижке).