Бип
. Фрэнк, это Картер Кнотт. Я обираюсь смотаться завтра на «Вет»,[62] посмотреть игру «Кардиналов». Что-то не получается у меня никого из наших с собой зазвать. Попробую позвонить Уолтеру. Сейчас утро, воскресенье. Перезвони мне домой. Клик.
Бип
. Здорово, старый прохвост. Я думал, ты придешь к половине двенадцатого. Мы все тут на тебя разозлились, так что лучше не суй к нам нос. Ты ведь усек, кто говорит, а? Клик.
Бип
. Фрэнк, говорит Уолтер Лаккетт. Сейчас ровно двенадцать, Фрэнк. Я тут выбрасывал старые «Ньюсуик» и увидел фотографию ДС-10, того, что пару лет назад разбился в Чикаго. В О’Харе. Ты, может, помнишь ее, Фрэнк, там еще из каждого окна пассажиры глядят. Это что-то. Теперь вот гадаю и гадаю: что они думали, поняв, что сидят внутри бомбы? Большой серебристой бомбы. Ничто другое в голову не идет. Кхм. Ну, пока. Клик.Если бы я снял трубку, он бы мне то же самое сказал? Ничего себе поздравление с Пасхой! Аппетитный кусочек жизни, есть чем поделиться с приятелем, пока сам ты готовишься к отлету на тот свет. Пока ты не спрыгнул
в могилу! Интересно, что еще меня ждет?Я по-прежнему не могу подолгу думать об Уолтере. А думаю я о бедном Ральфе Баскомбе, о его
последних часах на земле, в «Докторской больнице», до нее отсюда всего четыре квартала, а до него самого уже целая жизнь. В последние свои дни Ральф переменился. Мне казалось, что даже с лица он стал походить на птицу, на странного, вконец уставшего альбатроса, а не на девятилетнего мальчика, смертельно больного и изнуренного недовершенной жизнью. Как-то раз он залаял на меня, совсем как собака, резко и отчетливо, а потом начал биться на койке и хохотать. А после открыл глаза и ожег меня таким взглядом, точно я был понятен ему намного лучше, чем самому себе, точно он видел все мои огрехи. Я сидел в кресле у койки, держа его стакан с водой и ужасную гибкую трубочку для питья. Экс стояла у окна и о чем-то думала, глядя на залитую солнцем парковку (а может, и на кладбище). И Ральф, обращаясь ко мне, сказал: «Ах ты, сукин сын, что ты вцепился в этот дурацкий стакан? Я тебя за это убить могу». И тут же заснул. А мы с Экс просто уставились друг на дружку и засмеялись. Честное слово, мы хохотали и хохотали, пока у нас слезы из глаз не потекли. Не от страха, не от боли. Наверное, мы без слов сказали друг дружке: что нам еще остается? – и согласились, что хороший смех никому не повредит. Никто возражать не будет. Мы же не над кем-то там смеяться будем, и никто, кроме нас двоих, смеха нашего не услышит – даже Ральф. Это может показаться бесчувственностью, но ведь все осталось между нами, да и кто может быть судьей в интимных делах двух людей? То было одно из последних в мире мгновений ничем не запятнанной нежности.Полагаю, однако ж, что в этом воспоминании об утрате нашлось место и для бедного Уолтера, ныне умершего, как и мой сын, – так же несправедливо и несомненно и так же нелепо. Я постарался не принимать в этом участия. Да и почему было мне не стараться? Все мы заслуживаем того, чтобы человечество жалело нас и оплакивало. И может быть, заслуживаем более всего, когда уходим от него так далеко, что до нас уж и не дотянуться, уходим и возвратиться не можем.
Телефон Экс не отвечает. Наверное, повела детей к детям подруги. Интересно, следует ли мне ожидать еще одного разговора по душам? Или для меня припасена очередная нерадостная новость? Может быть, Финчер Барксдейл ушел от Дасти и сейчас везет Экс в Мемфис, на свою норковую ферму, чтобы она сидела там и не рыпалась? Насколько тонка нить, на которой подвешен наш покой?
Я наговариваю сообщение: скоро буду – и отправляюсь в полицию, опознавать Уолтера, надеясь, впрочем, что какой-нибудь исполненный чувства ответственности гражданин – может быть, один из «разведенных мужей», прослушивающий полицейскую волну, – успел опередить меня и оказать полиции эту услугу.